Гоник Владимир Преисподняя

Владимир ГОНИК
   ПРЕИСПОДНЯЯ
   человек — явление временное
   НИЖНИЙ МИР
   Предисловие автора ко второму изданию романа «Преисподняя»
   Не думал, что роман «Преисподняя» когда-нибудь выйдет в свет. По крайней мере в России.
   Я работал над ним два с лишним десятка лет, работа шла с неимоверным трудом и была столь же опасной, сколь и безнадежной, я даже надеяться не мог на публикацию.
   Можно было, конечно, попытаться издать роман за рубежом с неизбежной посадкой на долгий срок, хотя была вероятность и просто исчезнуть без следа или угодить в психушку, что широко практиковалось в те годы.
   И я отчетливо представляю, что со мной сталось бы, проведай власти, над чем я работаю. За меньшее стирали в порошок.
   Вот почему работа над романом все годы велась в глубокой тайне. Даже в начале 1991 года, когда после удачной премьеры в Голливуде моего фильма «Грешник» мне без конца задавали вопрос, над чем я работаю, я помалкивал о «Преисподней» — слова не проронил.
   После первой публикации отрывков из романа в газете «Совершенно секретно» в марте 1992 года друзья осыпали меня упреками: ты, мол, написал роман, а мы ничего не знали. Я неизменно всем отвечал: «Потому и написал, что не знали».
   Основная работа над романом заняла около 15 лет — с 1973 по 1986 годы, хотя материал я стал собирать значительно раньше. Закончив роман, я возвращался время от времени к тексту: вставлял новые сведения, которые удавалось раздобыть, что-то менял, переписывал.
   В июле 1991 года я решил, что работа завершена и перепечатал текст начисто. Роман заканчивался предчувствием военного переворота. Иногда меня спрашивают, знал ли я о путче заранее. Конкретных сведений у меня не было, но ощущение зреющего заговора я испытывал и передал его в заключительной фразе романа: «…Если не унять страх, Москва ударится в панику. Паника означала военное положение, комендантский час, и любой генерал, получивший чрезвычайные полномочия, мог устроить переворот и захватить власть. Впрочем, могло статься, что именно в этом заключался смысл происходящего».
   Август и три дня, проведенные у Белого дома, заставили меня внести в текст новые сведения и поправки. Получив достоверную информацию, я использовал ее для описания боевых действий под землей в районе Белого дома. Как выяснилось спустя два года, эти описания оказались весьма схожими с реальными событиями октября 1993 года, и теперь меня часто одолевают вопросами о причинах.
   Разумеется, подробностей того, что произойдет, я не знал и писал, исходя из своих ощущений. Однако, если говоришь и пишешь правду, слово реченное или написанное становится явью.
   Первые сведения о секретных подземных объектах дошли до меня в середине 60-х. После медицинского института меня направили врачом в армию; если быть точным, я получил назначение непосредственно в Министерство обороны. Моими подопечными стали офицеры из разных родов войск — летчики, подводники, личный состав ГРУ (Главное разведывательное управление) и прочие, кто в процессе напряженной и сложной работы нуждался в помощи врача.
   В мои служебные обязанности входило разобраться в состоянии пациентов, снять последствия различных нагрузок, провести профилактику новых стрессов и разнообразных воздействий, связанных с риском, опасностью и необычайно сложной работой. Изредка ко мне поступали офицеры, чья служба проходила преимущественно под землей.
   Я узнавал их с порога: бледные пастозные лица, еле заметная скованность в движениях, чуть угасший взгляд, некоторая замкнутость и оцепенелость… Кое-кто из них отличался разной степенью агарофобии [боязнь открытого пространства] и нуждался в коррекции, а иные страдали клаустрофобией [боязнь замкнутого пространства], и их приходилось переводить на поверхность или вообще увольнять из армии.
   Поначалу информация накапливалась сама собой, произвольно, лишь значительно позже я повел направленный поиск и отбор. Поводом послужил конкретный исторический факт: 6 ноября 1941 года, когда немецкие войска подошли к Москве, в нижнем вестибюле станции метро «Маяковская» состоялся торжественный праздничный митинг, на котором с речью выступил Сталин.
   Очевидцы сообщили мне, что до митинга Сталин находился в своем городском доме на Мясницкой, роскошном купеческом особняке (до революции он принадлежал, кажется, известному богачу, купцу первой гильдии Солдатенкову), где с началом войны располагалась Ставка Верховного Главнокомандования. Как выяснилось, Сталин в тот день никуда не выезжал: не было ни кортежа машин, ни сопровождения, и даже наружное наблюдение, выставляемое на улицах по маршруту следования, в тот день отсутствовало.
   Один из очевидцев рассказал мне, что Сталин прибыл на станцию по тоннелю метро. Между тем особняк Ставки находится в стороне от веток метро, и я сделал вывод, что Сталин воспользовался каким-то ходом или тоннелем, соединявшим особняк с тоннелем метрополитена. Знатоки из военных и гражданских специалистов подтвердили наличие ходов, а спустя время мне и самому удалось побывать в знаменитом особняке. Выяснилось, что его подвальный этаж соединен под землей с бункером соседнего штаба противовоздушной обороны (ПВО). Система ходов, соединяющих на большой глубине бункер с тоннелем метро и выходящих под платформу одной из станций, существует и поныне и даже находится под охраной. Правда, не так давно выход в тоннель заложили.
   Удостоверившись воочию, что полученные сведения соответствуют действительности, я расширил круг поисков, и постепенно из отдельных разрозненных фактов сложилась общая картина: под землей Москва причудлива и обширна не меньше, чем наверху. Так возник некий замысел, неопределенная идея, которая маячила впереди размытым пятном. Сюжет не давался в руки.
   Не могу сказать, что я работал над замыслом неусыпно. Поиски шли вяло и от случая к случаю; мешала неопределенность цели. Много времени отнимали служебные обязанности, армия не то место, где поощряются посторонние интересы. Спустя несколько лет я перешел в Центральный спортивный клуб армии (ЦСКА) и стал работать со спортсменами-профессионалами высокого класса, со сборными командами по разным видам спорта. Тут мне пригодился собственный спортивный опыт: с юношеских лет я боксировал и неплохо стрелял, хотя любовь к странствиям и охота к перемене мест мешали регулярным тренировкам.
   Отныне время съедали бесконечные разъезды, сборы, тренировки, соревнования, чемпионаты. К тому же я поступил в институт кинематографии и совмещал работу с учебой. Те годы вспоминаются вечной спешкой, постоянным цейтнотом и хроническим недосыпом: писать рассказы, сценарии, да и просто поразмыслить удавалось только за счет сна.
   И все годы странный, ускользающий сюжет о подземной Москве не давал покоя: брезжил поодаль, с укоризной напоминал о себе, манил. Стоило о нем подумать, как разбирали угрызения совести: слишком мало внимания я ему уделял.
   Однажды я сказал себе — «Сейчас или никогда!» и употребил все силы, чтобы оставить службу. Переход на вольные хлеба был подобен прыжку головой в омут: то ли выплыву, то ли утону. Надо сказать, отказ от постоянного жалования или должностного оклада — рискованный шаг, многие знакомые сочли меня безумцем, и я их понимаю: бросить все — ради чего?!
   Странствия привели меня на Дальний Восток. Я исколесил Приморье, забирался в глухие углы, ловил рыбу на маленьком сейнере в океане, тропил зверя с егерями в тайге на Сихотэ-Алине. Однажды в далеком горном поселке я спустился в шахту. Это был старый свинцовый рудник, принадлежавший когда-то промышленному магнату Бринеру, от которого по сей день в крае остались названия: Бринеровский маяк, Бринеровская железная дорога. Даже управление Дальневосточным пароходством размещалось в красивом особняке Бринера рядом с портом в центре Владивостока.
   Мимоходом сообщу, что старик Бринер был отцом знаменитого бритоголового голливудского актера Юла Бринера (до его переезда в Америку он был Юлием), которого зрители помнят по «Великолепной семерке». В американской версии «Тараса Бульбы» он исполнял главную роль. Забавно: еврей в роли запорожского казака!
   Спустившись в шахту, я излазил штреки и забои и вдруг обнаружил, что подъемная клеть не работает. Пришлось подниматься по резервному шахтному стволу с глубины в несколько сот метров.
   Скрипучие шаткие деревянные лестницы тянулись вверх бесконечным зигзагом. Пот заливал глаза. Надсадно дыша, я тяжело полз по хлипким ослизлым прогнившим перекладинам, которые гнулись и казалось, вот-вот обломятся. Я старался не смотреть вниз, чтобы не видеть пустоту под ногами.
   Не знаю, сколько это длилось, мне показалось — вечность. Помню только, уже поздним вечером я с трудом выбрался из дыры на вершине сопки. Далеко внизу, на дне распадка горели огни поселка. С высоты птичьего полета пятиэтажные дома мнились не больше спичечных коробков. Я поозирался и сел в снег — не держали ноги. Несколько дней я еле ходил, болело тело, руки и ноги едва двигались. То был первый опыт подъема своим ходом с большой глубины.
   Спустя время я продолжил работу над старым замыслом о подземной Москве. Материал приходилось собирать по крупицам. Иногда удавалось повстречаться с пенсионером, который раньше работал под землей. Запуганные режимом секретности и подписками о неразглашении, замордованные, на всю жизнь ушибленные социализмом и советской властью, старики смертельно боялись и помалкивали.
   Боже, как они боялись! Страх неотступно держался в глазах: старики слишком хорошо знали, что сталось с теми, кто открывал рот. Мне с большим трудом удавалось раскрутить их на разговор. Пригодился врачебный опыт, приобретенный в армии: как-никак я был профессионалом.
   За годы врачебной практики я так научился строить беседу, что в диалоге, в игре «вопрос-ответ» речь шла как бы на посторонние темы, но пациент, сам того не замечая, раскрывался разными своими сторонами и свойствами. Постепенно отдельные приемы сложились в определенную систему сбора информации, которую впоследствии я применил для сбора материала о подземельях.
   Беседа со специалистом напоминала техничный бой на ринге. Внешне разговор шел как бы произвольно, на вольные темы, без конкретного интереса, но я скрытно управлял разговором, осторожно приближаясь к интересующей меня теме, готовый мгновенно отступить, и то и дело уклоняясь в стороны, чтобы не фиксировать внимание собеседника на предмете моего интереса.
   Чаще всего я общался со стариками, проработавшими под землей десятки лет. В большинстве своем это были несчастные люди. Отдав силы и здоровье режиму, они ничего не приобрели — как были нищими, так и остались, и прозябали, мыкались, хворали, влачили жалкое существование.
   Как правило, все они были убеждены, что это нормально, так и должно быть. Лишь немногие испытывали горечь, смутно угадывая, что их использовали и бросили на произвол судьбы. И только единицы осознавали людоедскую суть режима, который требовал от человека слепой покорности, безоговорочной преданности, а взамен предлагал голые лозунги, бредовые идеи и сулил светлое будущее далеким потомкам.
   Старики многое знали и помнили, но молчали, страшились последствий. В то же время им льстило, что кто-то вспомнил о них, проявил интерес. Забытые всеми, коротающие в нищете унылые дни, они тосковали по вниманию, по человеческому слову. Им мучительно хотелось поговорить, но они боялись. Обычно моя задача сводилась к тому, чтобы развеять страх.

Но иногда, изредка мне везло: я встречал людей, которые понимали, как с ними обошлись, на кого они всю жизнь гнули спину и кому нужны бессмысленные секреты, пожирающие труд народа, принуждающие его жить впроголодь. Такие встречи были настоящей удачей: разговор шел легко, свободно, без оглядки.
   Собирая материал, я встречался с большим числом специалистов, работающих под землей, но не имеющих отношения к секретам: строителями, макшейдерами, связистами, электриками, работниками метро, археологами, ремонтниками. Все они ссылались на некое «соседство» внизу, которое давало о себе знать гулом, вибрацией, электромагнитными излучениями, ощущением чужого присутствия. Мои расспросы приносили бытующую среди специалистов молву о тайном подземном строительстве, объемы которого не поддавались рассудку и здравому смыслу. В конце концов, я решил, что пора спускаться самому. Это случилось нечаянно. Неопределенная причина, похожая на странную прихоть или на повеление свыше, привела меня на стройку в центре Москвы, где реставрировали старый дом. Необъяснимо, по внутреннему побуждению, словно кто-то вел меня за руку, я спустился в подвал и стал настороженно пробираться от проема к проему. Было полное ощущение, что я бывал здесь когда-то — давно, неизвестно когда; хотя я твердо знал, что никогда прежде сюда не забредал.
   Пройдя немного, я обомлел: в глубь холма тянулись широкие галереи, перед глазами открылись старинные своды, древняя кладка, арки и столбы. После первого спуска, ставшего лишь коротким обзором, я понял, что исследования требуют подготовки и снаряжения. И все же, я полагаю, первый спуск был неким знаком свыше, знамением небес, поощрением избранного пути.
   Впоследствии я убедился, что из старинных галерей, куда я спустился впервые, при желании и наличии инструментов можно проникнуть в соседние системы — в монастырские и церковные подвалы, склады, в винные погреба, в старые заброшенные штреки и забои, в тоннели метро, в обширные бомбоубежища. Москва стала разворачиваться в своем тайном, причудливом, скрытом от людских глаз облике.
   Со временем, спустя годы, приобретя опыт, знания, навыки и сноровку, я пришел к выводу, что в пределах старой Москвы, во всяком случае, в местности, именуемой Скородом и ограниченной Садовым кольцом, из любого здания в любое можно попасть под землей, не поднимаясь на поверхность.
   Чтобы удостовериться в своих предположениях, я часто исчезал из дома и проникал в места, о которых прежде не подозревал. Понадобилось немного времени, чтобы убедиться, что подземное пространство — зона повышенной опасности. Обращаю особое внимание на это обстоятельство.
   В старых ходах и подкопах в любую секунду может обрушиться свод. Крепь зачастую ослаблена или отсутствует вовсе, обвал породы может произойти от малейшего толчка, неловкого движения или вибрации, вызванной, скажем, прошедшим вдали поездом метро. Неосторожный исследователь может провалиться вниз — в грунте нередки пустоты, особенно там, куда подтекает вода. Под землей таятся русла многочисленных речек и ручьев, гиблые болотистые бочаги. В период дождей и таяния снега подземные системы наполняются водой. Словом, сгинуть под землей проще простого. Даже обыкновенная, невинная на вид труба может представлять смертельную опасность: легкое прикосновение вызовет гибельный разряд по той причине, что где-то вдали труба касается кабеля высокого напряжения с пробитой изоляцией.
   Мне постоянно задают вопрос: случалось ли мне попадать в рискованные переделки и пострадал ли я за все годы? В переделках бывал: чаще всего застрянешь в узком месте и ни вперед, ни назад. Случались и травмы, но я всегда понимал, что передвижение под землей требует предельного внимания и осмотрительности и старался предвидеть любую оплошность, предусмотреть неожиданности, никогда не лез на рожон в угоду любопытству; безопасность неизменно стояла на первом месте.
   Иногда, прежде чем сделать первый шаг, приходилось прибегать к длительному наблюдению, особенно в современных системах, имеющих сигнализацию и охрану. Длительное наблюдение требует выдержки и терпения. Приходилось подолгу неподвижно лежать или сидеть в укромном месте, нередко в темноте — вслушиваться, всматриваться с надеждой что-то заметить.
   Самое трудное в длительном наблюдении — ожидание. Вокруг ничего не происходит, а ты ждешь, ждешь… В бесплодном ожидании порой проходят часы, и кажется, вроде бы все мирно вокруг, спокойно, тебя так и подмывает подняться, сделать шаг, но внутреннее чутье подсказывает, что нельзя. Чтобы не обнаружить себя, нельзя трогаться с места, пока досконально не изучишь обстановку, сигнализацию, систему блокировки, маршрут движения, способы защиты и отступления. Не менее важна под землей интуиция, умение поймать в себе чувство опасности и чужого присутствия; о грозящей опасности иногда получаешь подсказку на уровне подсознания.
   Если нет повода для беспокойства, улучишь момент, да и метнешься по тоннелю или боковой сбойке, нырнешь в устье воздушного канала, в силовой коллектор, где все стены увешаны кронштейнами с кабелями высокого напряжения, в запутанную систему перекачки, в скрученные улиткой или спиралью бетонные ходы, которые могут привести неизвестно куда.
   Кое-кто растревожил меня рассказами об автоматических самонаводящихся пулеметах типа «Сова», об электронных ловушках, но мне везло, Бог миловал, я с ними не сталкивался. Правда, часто попадались приборы, напоминающие газоанализатор или иной датчик, видел телевизионные камеры, но обошлось: техника всегда работала у нас плохо, что для России и не новость вовсе. На это я и уповал, а иначе и соваться было нечего.
   И шаг за шагом, год за годом, тайком от всех я кропотливо, как пчела, по крохам собирал материал, и ни одна живая душа — никто! — не знал об этой стороне моей жизни. Кроме жены, разумеется.
   Обычно я уходил в ночь. Каждый раз жена провожала меня, как в последний раз. Потому что, не вернись я утром, было бы неизвестно даже, где меня искать. Исчез — как в воду канул. И разумеется, большого энтузиазма это у жены не вызывало — ни энтузиазма, ни одобрения, ни поощрения. Однако поделать ни она, ни я ничего не могли: автор — человек подневольный, он пленник своих сюжетов. Мой роман к тому времени уже объявил мобилизацию и прислал мне повестку: деться от призыва было некуда. А дезертировать или уклоняться от риска я не привык.
   И постепенно, постепенно, с каждым спуском, словно таинственный Китеж-град, открывалась под землей другая Москва — параллельный город, зеркальное отражение. Там, внизу, на глубине, существовали другие мы, наше отражение: перевернутый мир, перевернутое существование… Семьдесят с лишним лет мы вели подземную жизнь в отраженном нижнем мире.
   Едва я понял, о чем роман, сюжет покатился сам собой со скоростью курьерского поезда. Это был роман о нас, пленниках сумасбродной идеи всеобщего счастья, загнавшей нас ради этого счастья под землю.
   Десятки лет мы обитали там, во тьме, без всякой надежды выбраться на поверхность и потому ненавидящие ее, готовые сражаться с ней, чтобы вслед за нами все человечество оказалось внизу и подобно нам во имя пустых химер влачило бы там жалкое существование.
   Не только в сборе материала, но и в работе над текстом неоценимую услугу мне оказал изрядный опыт, приобретенный в Министерстве обороны. Я помню многих своих пациентов. Летчиков из особых секретных эскадрилий, летающих над чужой территорией. Командный состав атомных подводных лодок, которые многие месяцы дежурили под водой на стратегических ядерных точках у берегов Америки, туда они ходили подо льдом через Северный полюс.
   Помню профессионала-разведчика, который впервые за много лет попал на родину.
   Офицеры, связанные с подземными объектами, редко бывали на солнце, и, хотя для профилактики их облучали ртутно-кварцевыми лампами, дозы природного ультрафиолета оставались низкими, что препятствовало образованию меланина, красящего пигмента. Эти пациенты отличались особой бледностью, глаза и волосы их выглядели блеклыми.
   Два-три раза я наблюдал альбиносов с полным отсутствием меланина. Они обращали на себя внимание белыми волосами, необычайно бледной кожей, но главное — дьявольскими глазами: красный зрачок, горящий взгляд… Правда, в этом не было никакой мистики, просто сквозь прозрачную из-за отсутствия красящего пигмента радужную оболочку виднелось глазное дно, кровеносные сосуды.
   Глаза альбиносов — зрелище не для слабонервных. В ярко красных зрачках казалось, полыхают безумие и ненависть, к тому же глаза светились в темноте, как у животных, и отдавали жутью — увидишь, кровь стынет в жилах.
   Альбиносами я населил подземную Москву, историческую и современную, секретные бункеры.
   Меня частенько пытают, почему я спускался один? Признаюсь: я вообще индивидуалист. Так устроен. Коллективизм мне не свойственен. И, как говорится, никогда не снился. Автор — должность монаршья, трон редко делят. И хотя есть удачные примеры парного сочинительства, меня так и подмывает осведомиться: кто из вас думает, а кто пером водит? Вдвоем, на мой взгляд, лучше дрова пилить.
   Следует, вероятно, учесть, что по зодиаку я — Лев, по восточному знаку — Кот. Звери весьма самостоятельные, гуляют сами по себе.
   Как я уже говорил в молодости я был боксером. Это вам не команда, где можно уповать на партнера. И хотя боксеры поднимаются на ринг вдвоем, каждый из них одинок: они соперники. Помню это мучительное одиночество в переполненном зале, когда поверх перчаток смотришь сопернику в глаза. Да, на ринг выходят, чтобы победить, ничьей в боксе не бывает, на ринге каждый одинок.
   Мне приходилось играть в команде — футбол, ручной мяч, но и там я подыскал себе подходящее место: в воротах! И когда я бродяжничал, когда скитался с рюкзаком и спальным мешком, ходил всегда один: больше народу мне в дороге не вынести.
   Спускаться под землю одному или кого-то с собою брать — вопрос уместный и весьма спорный. Разумеется, если ты внизу один, никто тебе не поможет, не подстрахует, а случись что, не выручит. Однако на двоих и риска вдвое больше. Как и вероятность оплошности, опрометчивого шага, не говоря уже о степени молчания. Недаром кто-то из умных сказал: знают двое, знают все.
   Но главная причина заключалась в другом. Я не проводил научные изыскания. Я писал свою книгу, явно враждебную режиму, который тогда был в полном соку и силе: тех, кто перечил, гноили заживо, любое слово поперек вызывало неодобрение властей, тяжелые последствия. Сам я волен был располагать собой, как мне вздумается, но подставлять еще кого-то, подвергать риску — зачем? Это была моя затея, моя ноша, и рисковать я мог лишь собой.
   Итак, я спускался, как правило, по ночам. Ночь имеет свои преимущества. Во-первых, безопаснее: многие подземелья так или иначе связаны с метро, там всегда высокое напряжение и только ночью его отключают. Во-вторых, безопаснее: меньше чужих глаз. И в-третьих, безопаснее: ночью не ходят поезда. К слову сказать, токосниматели моторного вагона выступают с каждой стороны на четверть метра, стоит замешкаться или зазеваться, как рискуешь остаться без ног.

Из дома я выходил заполночь. Большого желания никогда не испытывал, напротив, уходил неохотно: мало радости натягивать резиновые сапоги, старую робу и тащиться из дома в ночь. Да и вообще спуск под землю — дело скучное: пыль, грязь, сырость, зловоние, крысы, каждый шаг сопряжен с опасностью. Не говоря уже о колоссальных физических и психических нагрузках — кому это в радость?
   Обычно спуск происходил по вертикальному шахтному стволу. Окольцованный чугуном или бетоном ствол гигантской трубой прорезает толщу земли, изнутри по стене тянется железная лестница вроде тех, что висят по стенам домов на случай пожара. Спуск на большую глубину по отвесной лестнице — тоска смертная. Брошенный вниз камень летит долго, целую вечность, прежде чем снизу донесется глухой удар.
   На тонкой перекладине (металлический прут толщиной в палец) чувствуешь себя неуютно: внятно ощущаешь пустоту под собой и вокруг. И так понятна, так очевидна бренность существования — врагу не пожелаешь.
   Само собой разумеется, что для спуска и подъема требуется изрядная подготовка. Цена физической и психической формы здесь одна: жизнь! И не чужая, не чья-то и не когда-нибудь в будущем, за тридевять земель, а здесь, сейчас, твоя, твоя собственная жизнь, единственная, Богом данная, неповторимая, потерять которую страшится всякий. В романе я тогда написал: «Начав спуск, смельчак вскоре понимал, что поступил опрометчиво. В темноте ничего не стоило сорваться, да и вообще на висячей лестнице всякое могло стрястись: соскользнет ли с перекладины нога, рука ли занемеет, сил ли не хватит или испугаешься высоты — все, одним жильцом на свете меньше». Как говорится, устанешь падать.
   Чтобы повысить надежность, я разработал целую систему тренировок: каждый день бегал многокилометровые кроссы, упражнялся с гантелями, эспандером, штангой, учился складываться, группироваться, подолгу висеть и ползать.
   Да, физическая подготовка играет под землей огромную роль, однако психическая выносливость гораздо важнее: стоит поддаться страху, удариться в панику, тобой овладеет отчаяние, и никакая физическая форма тебя не спасет: ты обречен.
   Длительный подъем и спуск опасны еще и своим однообразием, монотонностью: лезешь, лезешь, без конца повторяешь одни и те же движения — рука, рука, нога, нога — внимание притупляется, мышцы наливаются усталостью, кажется, что дремлешь на ходу, что время остановилось, и только глянув на фосфоресцирующий циферблат, удивишься: неужели прошло столько времени?
   Некоторый опыт у меня уже был. Юношей я не раз взбирался на «Столбы» — высоченные скалы в тайге под Красноярском. Честно говоря, это спорт для самоубийц: многие лазы, проложенные по стенам, названы именами их жертв.
   Обычно мы лазили вдвоем с приятелем, но порознь, в одиночку и без страховки — лезли по отвесным стенам, проходили щели и карнизы, и когда, вконец обессилев, мы одолевали подъем, и оказывались в поднебесьи, нас била дрожь от страха и напряжения; с высоты скал тайга мнилась мохнатым ковром, выстилающим сопки.
   Спуск в шахту начинался с верхнего коллектора и проходил вслепую, в полной темноте. В этом состояло известное преимущество: в темноте не так страшит высота. Отдышавшись и передохнув, я внимательно изучал обстановку, не обнаружив в нижнем коллекторе ничего подозрительного, зажигал фонарь. Свет под землей — особая забота. Оказавшись без света, человек обречен. Вот почему приходилось запасаться фонарями, батареями, брать фонарик с ручным приводом и рассовывать по карманам свечи, спички, зажигалки… В тех редких случаях, когда я ходил с проводниками, они признавались, что без света вряд ли выберутся.
   Итак, роман в полной тайне жил своей отдельной жизнью на обочине моего привычного обыденного существования — вдали от насущной работы и будничных забот. Я писал прозу, сценарии, работал в кино — роман, как терпеливый затворник, ждал своего часа. Иногда я уделял ему какое-то время и вновь удалялся, понукаемый спешкой, неотложными интересами, суетой. Как исправный сиделец, роман неспешно тянул свой срок скрытно от чужих глаз. Иногда работа над ним вообще замирала, слишком безнадежной казалась затея — заведомо никчемный труд.
   Дыхание цензуры в затылок угадывалось почти во всем, что публиковалось тогда. И потому внутренний редактор властно вторгался в работу каждого, кто думал о публикации. О, этот внутренний редактор, искуситель и душегуб, могильщик многих прекрасных замыслов! Я никогда не писал по заказу или в угоду, потому и хлебал сполна, однако мой внутренний редактор которого я обычно гнал прочь, нашептывал иногда, взывал к благоразумию; вкрадчивый шепот беса звучал за спиной у левого плеча, как и положено нечистой силе.
   В мои намерения входило написать нечто бесцензурное. В романе я пытался отделаться от внутреннего редактора — прикончить и пуститься в свободный полет. Само собой разумелось, что даже не касайся я запретных подземелий, а выскажи в романе лишь свои воззрения на строй и на идею, меня надолго упекут под замок; покушения на идейное целомудрие карались строго.
   Однако расправа стала бы намного строже, проведай власти о моих посягательствах на тайны номенклатуры. Впрочем, замысел того стоил. Поначалу информация поступала разрозненно, урывками, от случая к случаю, я за деревьями не видел леса. Когда накопился материал, стала явной общая картина: план номенклатуры выжить в будущей войне.
   Это был грандиозный план. С его помощью номенклатура намеревалась отмежеваться от судьбы народа. Построенные для этой цели исполинские тайные подземные сооружения превосходят самую буйную и необузданную фантазию. Я назвал их закрома Родины. Именно там, в гигантских невидимых закромах исчезала значительная часть всего, что производил народ. Расхожий штамп советской пропаганды был близок к истине: закрома оказались воистину бездонными.
   Объекты поражают своим безумством. Невероятно дорогие, они в такой же степени бессмысленны и бесполезны. Случись, не дай Бог, ядерная война, те, для кого они построены, не успели бы в них укрыться: время подлета ракеты с баз в Европе исчисляется считанными минутами. Они не успели бы даже спуститься.
   И все же они строили на большой глубине свои бункеры, без счета вколачивали деньги в полном смысле — в землю! — деньги, материалы, ресурсы, труд людей — все то, чего так не хватало стране.
   С маниакальным упорством они продолжали стройку, когда ее никчемность стала очевидной. Экономика корчилась в судорогах — они строили. Строят и сейчас. Так им спокойнее.
   В строительстве комфортабельных бункеров и подземных транспортных коммуникаций для номенклатуры я усматриваю символ безнравственности режима. Номенклатура, как известно, никогда не разделяла судьбу народа. Даже в ленинградскую блокаду самолеты специальными рейсами доставляли Жданову и его окружению свежую клубнику и фрукты.
   Системой закрытых распределителей номенклатура отгородилась от своего народа — отгородилась, отделилась, отстранилась. У нее не было никакого желания пожинать плоды своей деятельности. Гигантская всеохватывающая система закрытого снабжения надежно обеспечивала существование номенклатуры. С помощью этой системы номенклатуре удалось отмежеваться от результатов своего правления. Как ни плачевны были результаты, номенклатура не знала отказа в своих желаниях, ни в чем не испытывала недостатка. Участь расхлебывать последствия своей власти номенклатура уготовила другим. Нам с вами.
   Следует отметить, что все расчеты, схемы и проекты выживания в бункерах носили сугубо теоретический характер. Реального проку и пользы от них быть не могло. Все безумные средства и ресурсы тратились на умозрительную задачу. Только для ощущения безопасности. Ради мысли, что что-то делается. Повторяю: так им спокойнее.
   Ради этого покоя, ради химеры, столь же бессмысленной, что и другая построение коммунизма, они обрекли народ на прозябание. Нас с вами.
   Сторонники советской власти нередко выдвигают возражения: дескать, подземные сооружения на случай ядерной войны существуют во многих странах. Верно, существуют. Я изучал характеристики бункеров конгресса и президента США в горах Вирджинии и Западной Вирджинии. Могу сделать вывод: объем и стоимость сооружений обусловлены конкретной и узкой задачей и ограничены рамками функциональной необходимости. Кстати, объекты эти уже раскрыты, туда водят экскурсии.
   У нас о функциональной необходимости, здравом смысле и целесообразности говорить не приходится. Объем затрат определялся одним-единственным фактором: пользой и удобствами номенклатуры. Разумеется, с точки зрения самой номенклатуры. Апартаменты высшей номенклатуры в подземном бункере составляют 180 (сто восемьдесят!) квадратных метров: отдельный блок 6 на 30 метров, приемная, кабинет, комната отдыха, ванная…
   Отмечу кое-что из области психологии… Номенклатура позволяла себе маленькие слабости: интерьер помещений в подземном бункере повторял интерьер помещений конкретного лица на поверхности. Спустился по тревоге на большую глубину и вроде бы ничего не изменилось, та же обстановка. Так им спокойнее.
   Понятно, что при строительстве бункеров никто не скупился. Да и зачем, если затраты никак не ущемляли повседневную жизнь номенклатуры, не сказывались на ее комфорте. Строительство египетских пирамид — игра в песочнице в сравнении со строительством убежищ для номенклатуры. В старых ценах стоимость одного метра проходки под землей составляла пять тысяч рублей. Прикиньте, во что это обходится сейчас.
   Рьяные коммунисты без конца приводят один и тот же веский, по их мнению, довод: народ недоедал, отказывал себе в самом насущном, чтобы обеспечить надежную безопасность государства. Обман! Народ не спрашивали. Его принуждали недоедать, отказывали ему в самом насущном.
   Для номенклатуры народ был рабочей скотиной и дойной коровой. Комфортабельные убежища для номенклатуры — это не безопасность государства. Никто не говорит о ракетных шахтах, подземных командных пунктах, узлах управления и связи. Не о том речь. Эти объекты составляют малую толику того, что понастроили. Так уж повелось: свою пользу номенклатура объявляет пользой государства.
   Речь идет о целой сети громадных подземных сооружений, которые могли, по мнению номенклатуры, хотя бы теоретически обеспечить ей выживание в ядерной войне. Номенклатуре, проку от которой для страны не было ничуть, ни проку, ни пользы, ничего, кроме вреда, по той простой причине, что брали в номенклатуру не по уму, таланту или способностям, не по естественному отбору, а лишь по преданности низших высшим.
   Вот почему все мы изо дня в день многие годы дивились повсеместно их сокрушительной бездарности. Единственное, в чем номенклатура преуспела, это в умении из всего извлекать пользу для себя. И когда она создавала свою систему выживания на случай ядерной войны, она ничем не поступилась: ни льготами, ни привилегиями, ни привычными благами. Выжить они хотели за чужой счет. За наш с вами.
   …И вот лезешь в темноте, лезешь, тело постепенно наливается свинцом, немеет спина, руки и ноги, похоже, уже не держат. Тогда с помощью карабина пристегиваешься к перекладине, чтобы перевести дух.

 Ты висишь над бездонным пролетом — один, в кромешной темноте, пронзительное одиночество охватывает тебя и кажется, еще чуть-чуть и одолеет вовсе. Но ты обязан совладать с собой, иначе не сдобровать: я знаю немало случаев, когда люди погибали из-за приступа отчаяния.
   Время от времени мне задают вопрос, из которого следует, что автору незачем рисковать и подвергаться опасности, чтобы побывать в местах и обстоятельствах, о которых он пишет. Тем более, что в сюжете присутствует вымысел.
   Читатель всегда чутко угадывает, когда его обманывают, и если он не поверит в деталях, не поверит и в целом. Для меня очень важен эффект присутствия: глаза очевидца — сильный довод, опровергнуть его, оспорить трудно, если вообще возможно.
   В работе над романом использована информация трех видов. Первый — то, что я видел сам. Понятно, что это самый ценный вид информации. Второй вид — рассказы очевидцев, не менее двух, между собой никак не связанных. Но этого мало, я должен был отыскать объективные признаки, подтверждающие рассказы. Например, обнаружить на поверхности вентиляционные выходы, энергетику, силовые кабели или оборудование, свидетельствующие в пользу очевидца. Третий вид информации — молва, бытующая среди специалистов.
   Так рассказ старика-пенсионера, якобы проектировавшего в молодости транспортный тоннель между ближней дачей Сталина и Кремлем, я отношу к информации третьего вида. Рассказ подтвердили несколько человек, но объективных данных не нашлось. Правда, после выхода романа бывший охранник предложил мне удостовериться самому. Спуск, однако, не состоялся, иначе информация третьего вида могла бы перейти в первый.
   Читатель обнаружит в романе некоторые неожиданные предположения. Подчеркиваю: не утверждения, а именно версии. Чаще всего это касается исторических толкований. Так, на мой взгляд, на Руси издавна существовало стремление зарыться в землю. Это как бы присутствовало в национальном характере. Такого жилища, как землянка, по-моему, не было у других народов. Спокон веку существовали подземные монастыри, скиты, церкви, галереи, катакомбы. Многие дома и усадьбы имели внизу тайники и укрытия, которые сообщались под землей с окрестностями и другими постройками, расположенными поодаль.
   Московские монастыри кольцом охватывали город, каждый строился как крепость, имел свои секторы пищального и пушечного боя, прикрывая Москву и соседние монастыри в назначенном ему направлении. Это была продуманная оборонительная система. Как крепость монастырь на случай осады имел скрытый доступ к источникам воды, обладал возможностью для тайных вылазок в тыл врага или для сношений со своими главными силами.
   Вот почему монастыри в большинстве своем имеют разветвленные подземные системы, еще мало изученные, как и подвалы церквей, усадеб и подворий.
   В романе я высказываю предположение, что Храм Христа Спасителя, взорванный большевиками, был обречен. Основанием для моей версии послужили реальные события.
   Уничтожение Храма было несомненно гнусным умыслом, впрочем, вполне свойственным режиму уголовников. Или уголовному режиму — кому как нравится. Однако не следует забывать, что для постройки Храма Христа снесли древний Алексеевский монастырь. Случилось это в 1838 году, то есть задолго до большевиков.
   По первоначальному плану Храм строили на Воробьевых горах. Позже планы переменились, Храм решили строить на месте Алексеевского монастыря, простоявшего на своем месте свыше трехсот лет. Вместе с монастырем сносу подверглась церковь Всех Святых, что на валу, построенная в 1515 году князем Репниным.
   Едва объявили о сносе монастыря, среди монахинь поднялся ропот. Они возражали против сноса древних строений и перевода монастыря в Красное Село близ Сокольников, где старинную Тихвинскую церковь определили монастырским собором.
   Московская легенда утверждает, что снос монастыря ознаменовался дурными приметами. Настоятельница, отслужив последнюю службу, распорядилась приковать себя цепями к росшему посреди двора дубу и объявила, что не покинет святых стен. Принужденная церковным и светским начальством покориться, мать-игуменья прокляла это место, пообещав, что стоять здесь ничего не будет: «Быть месту сему пусту!»
   Когда в первый день с главного храма монастыря принялись снимать кресты, работник сорвался с купола и на глазах большой толпы убился насмерть. Сам новый Храм не простоял и столетия. Вместе с ним большевики взорвали и другую церковь — Похвалы Пресвятой Богородицы, построенную в 1705 году в стиле нарышкинского барокко и прозванную в просторечии по приделу Николой в Башмачках.
   Не осуществился и безумный проект новой власти — гигантский Дворец Советов с несуразной статуей Ленина наверху. Похоже, проклятие игуменьи исполняется неукоснительно. И сейчас на злополучном месте нет ничего, кроме большой лохани, которая, кстати, то и дело гниет и рушится.
   Судьба Храма внятно утверждает вывод, столь очевидный: нельзя уничтожать прежние ценности. И почему ради одного Храма надо разрушить другой?
   Поэтому я выдвигаю в романе предположение, что Храм Христа Спасителя был обречен. И стоит поразмыслить, восстанавливать ли Храм на прежнем месте, не поискать ли более подходящее? Возможно и на Воробьевых горах, где намеревались сначала.
   Между тем, если заглянуть вглубь истории, выяснится, что местность в окрестностях Храма, именуемая Чертольем, издавна пользуется дурной славой. В разные столетия возвели здесь около десятка церквей — ни одна не устояла.
   Урочище Чертолье получило название от ручья Черторый, протекавшем в овраге там, где нынче переулок Сивцев Вражек. В половодье ручей разливался, но когда вода спадала, на берегах ручья оставались ухабы и колдобины, словно черт рыл; пешеходы на каждом шагу чертыхались. Отсюда и название местности, хотя по строгости следовало бы говорить — Черторье. Однако на язык москвичам легло Чертолье, то и укоренилось.
   Думаю, Чертолье было проклято и прежде матери-игуменьи Алексеевского монастыря: в этой местности располагался Опричный двор. Здесь стояли пыточные избы, казематы сидельцев, эшафоты с плахами, земля Чертолья пропитана кровью и страданием, множество людей приняли на ней мученическую смерть. Как видим, причин для проклятий существовало предостаточно и раньше.
   И может сдаться, гораздо раньше, чем мы предполагаем. Возможно проклятие тяготело над Чертольем с древнейших времен. Еще до прихода сюда славян, когда хозяевами здешних мест были угро-финские племена, существовало здесь языческое капище. И как предполагают некоторые археологи, вероятно, что обряды сопровождались жертвоприношениями.
   Я нахожу Чертолье бесовским местом. Может быть именно по этой причине местность здесь заселена мало — как знать? Жилые дома располагаются в отдалении у границ Чертолья, по вечерам здесь пустынно, и когда в ночные часы прогуливаешься по безлюдным улицам и переулкам, внятно ощущаешь за спиной чужое присутствие. Даже не замечая никого в поле зрения, ловишь на затылке посторонний взгляд, на который то и дело норовишь обернуться. Чтобы проверить себя, я не раз приводил сюда людей с повышенной энергетической чувствительностью, способных к биолокации. Они неизменно отмечали вокруг агрессивный фон, старались поскорее убраться и успокаивались лишь оказавшись за пределами Чертолья. Иные из них определяли на разной глубине под землей пустоты, ходы и галереи, а иные ссылались на идущие снизу потоки «черной» энергии, которую они воспринимали как враждебную.
   Я упоминаю об этом вскользь в романе, но там задача у меня была другая, и я не мог отвлекаться. И все же стоит над этим поразмыслить, возможно что-то здесь кроется. Во всяком случае, я сам, своими глазами видел на разной глубине под землей по соседству с Волхонкой в окрестностях Музея изящных искусств и на задворках знаменитой усадьбы целые россыпи черепов, скелетов и костей. Упомяну лишь еще, что до 1658 года Волхонка называлась Чертольской. В Москве названия всегда много значили.
   С Чертольем соседствует Старое Ваганьково — древнее поселение на другом берегу Неглинки против Боровицкого холма. Название проистекает из двух возможностей. Одна исходит из того, что первыми здесь поселились скоморохи, называемые вагантами. Ваганить по Далю — баловать, шалить, играть, шутить. Вспомним поэзию вагантов, западноевропейских средневековых актеров. По другой версии, у речного брода в этой местности собирали мыт торговую пошлину, для чего товары досматривались — ваганили.
   Старое Ваганьково издавна считалось желанным местом для поселения: зеленый холм, сухой косогор, покатый прибережный луг, живописный вид, поблизости главные дороги и речные пристани, рукой подать до Кремля. Прежних обитателей со временем переселили к урочищу Три Горы, где образовалось Новое Ваганьково.
   На месте древнего поселения в Старом Ваганькове построили дворец великой княгини Софьи, дочери великого князя литовского Витовта, которая в 1391 году вышла замуж за Василия I, сына Дмитрия Донского. Праправнук Софьи Иван IV Васильевич, прозванный Грозным, включил Старое Ваганьково в обширный Опричный двор, а на холме расположил свою загородную усадьбу.
   Я не раз спускался в Старом Ваганькове под холм. Каменные палаты, арки, сводчатые галереи, затейливая старинная кладка, путаница проемов и переходов. Уходящие вниз выложенные кирпичом подземные ходы производят сильное впечатление и нуждаются в дальнейших исследованиях, как и облицованный белым тесаным камнем огромный колодец диаметром в четыре с половиной метра, прорезающий холм сверху вниз. Долгое время колодец был доверху заполнен землей, на поверхности оставался лишь белокаменный бордюр, окаймляющий клумбу.
   Нынче колодец отрыт метров на 15-17 — так мне показалось на глаз, но полная его глубина возможно вдвое больше. Предполагают, что колодец является шахтным стволом, имеющим внизу горизонтальную разводку: в сторону Кремля, в направлении бывшего Алексеевского монастыря и на Колымажный двор, где располагалась усадьба Скуратовых. В XVI веке там построили церковь Антипия, что на Колымажном дворе, переулок был переименован в Антиповский, а до этого назывался Конющенной улицей.
   И возможно именно этим потайным ходом пользовался по ночам Малюта Скуратов, когда скрытно от чужих глаз отправлялся с докладом к царю. Во всяком случае, следы в белокаменной облицовке колодца могут указывать на наличие когда-то винтовой лестницы. Хотя нельзя исключить применение ворота и бадьи в качестве подъемного устройства.
   Среди разведанных глубоко под холмом ходов и галерей воображение поражает гигантский каменный мешок со стенами толщиной в полтора метра. Размеры его ошеломляют — с большой двухэтажный особняк. Я внимательно рассмотрел его со всех сторон: сплошная кладка, глухие стены, ни одной щели и даже намека нет на окно, отдушину или дверь. По внешнему осмотру можно предположить, что кладку произвели сплошняком, как одно целое, и само собой напрашивается вопрос: зачем?
   Приборы показали за полутораметровой кирпичной кладкой пустоту загадочную полость, о назначении которой можно лишь гадать. Кстати замечу, что пришлось приложить немало усилий, чтобы на одной из кафедр горного института отыскать особые электромагнитные и акустические ультразвуковые приборы, определяющие пустоты в грунте и за стенами из любого материала. 

Когда смотришь на упомянутый каменный мешок, первые помыслы взрезать, заглянуть внутрь. Но стоит чуть поразмыслить, как понимаешь, что за столетия в замкнутой полости сложился свой особый режим, как по газовому составу, так и по температуре, микрофлоре и прочему, прочему… Неосторожное проникновение, разумеется, нарушит среду. Окажись там что-то — книги, к примеру, они могут истлеть, рассыпаться в пыль. Недаром египетские археологи для исследования гробницы Хеопса пригласили японских ученых с новейшей технологией и аппаратурой. Зонд, с помощью которого проникли сквозь стену в полость гробницы, содержал тонкий особо прочный бур, телевизионную камеру и фонарь. К тому же зонд осуществлял полную герметизацию пробуренного отверстия. Мы к такой работе не готовы, а посему лучше повременить, не трогать, дождаться лучших времен. Главное в таком деле, как в медицине: не навреди!
   Мне иногда задают вопросы о библиотеке Ивана Грозного. Не стану лукавить: не знаю. Как не знает этого никто, хотя досужие суждения высказывают многие, даже малограмотные праздношатающиеся лица без определенных занятий. Россия — страна большая, в ней всегда находилось место как для самородков, так и для самозванцев.
   Выскажу однако одно суждение, не претендующее на истину в последней инстанции. Известно, что царь Иван IV Васильевич был не только сведущим в науках грамотеем, но и вельми искусным магом, чародеем, чернокнижником. И библиотека его, как и знаменитая издревле и тоже загадочным образом исчезнувшая Александрийская библиотека, содержала обширный свод эзотерических знаний. Воспринять эти знания с пользой человек может лишь по достижении зрелости души и только проникшись добром. А иначе обретенные сведения пойдут не впрок, но во вред и приобретут разрушительную силу.
   Есть суждение, что библиотека грозного царя до тех пор скрыта, до тех пор не откроется, пока люди не готовы к опасным знаниям, пока не проникнутся добром, не созреют душой. Вот почему обретение библиотеки зависит не от поисков и находок, а от нас самих: не созрели пока и не готовы. Не думаю, что это случится в ближайшее время.
   От столетия к столетию Старое Ваганьково меняло владельцев, пока, наконец, не воздвигли в XVIII веке на холме прекрасную усадьбу «дом Пашкова». И разве случайно, что с его крыши обозревал Москву мессир Воланд? Не верю в случайность подобных совпадений.
   Нет нужды указывать на особую мистическую сущность подземелий. Однажды я спустился на Сицилии в катакомбы первых христиан. Отчетливые графити — выцарапанные на стенах надписи и рисунки свидетельствовали о давних временах, когда новая религия подвергалась преследованиям, а мессию его гонимые последователи обозначали знаком рыбы. Вернее, то была еще не религия, а учение, потому что апостол Павел только создавал христианство как новую религию, только формировал ее из разрозненных поучений, проповедей и отдельных эпизодов жизни провинциального учителя и проповедника Иешуа, правоверного обрезанного еврея, который никоим образом не отступал от канонов иудейской веры, а напротив, оскорбленный искажением ее со стороны книжников и фарисеев, вознамерился освободить ее от их влияния, вернуть ей подлинную чистоту.
   В катакомбах мне открылся неведомый сумеречный мир. Легко было представить, как отрешались здесь неофиты от плотского начала, влияния среды, от родственных и дружеских связей. Лишенный почти всего, что сопутствует ему на поверхности — света, солнца, людей, дали, горизонта, неба, запахов, цветов, зелени, дуновения ветра, красок, разнообразия звуков, человек под землей неизбежно обращается внутрь себя. Отрезанный от поверхности и пространства, он невольно замыкается на себе, сосредотачивается на своем внутреннем мире, на Боге, на душе.
   Я убеждался в этом многократно. Подземелье отсекает внешние факторы, воздействия и влияние. Раздумья, работа души становятся стержнем существования. У Шекспира в «Гамлете» есть приблизительно такая фраза: «Он повернул глаза зрачками в душу мне». Схожее состояние испытываешь под землей.
   Как врач отмечу, что в спокойном состоянии, если нет опасности и нет нужды в повышенном внимании, органы чувств под землей и анализаторы ориентированы на сигналы изнутри: мысли, самоощущения… Восприятие сигналов извне ограничено. Однако, повторяю, в отсутствии опасности.
   При малейшем намеке на опасность органы чувств обостряются гораздо сильнее, чем на поверхности. В кромешной тьме, в полном беззвучии весь обращаешься в слух, в зрение, в обоняние…
   Следует отметить, что под землей организм особенно тонко и особенно чутко реагирует на изменение среды, на разные факторы воздействия, электромагнитное излучение, к примеру, или на магнитное поле, остро регистрирует чужую энергетику, биополе и аномальные зоны.
   Я всегда стараюсь избегнуть шаманства по этому поводу, но в разных, казалось бы, полностью схожих ходах и помещениях под землей, испытываешь разные ощущения, порой столь различные, что диву даешься. Кстати, под землей удобно изучать механизмы адаптации человека, строить модели приспособительных процессов, выявлять закономерности, вырабатывать рекомендации.
   На соседних участках внизу могут изрядно отличаться многие объективные и субъективные показатели: физическое состояние, самочувствие, настроение, всевозможная симптоматика, пульс, артериальное давление, частота и глубина дыхания, мышечная сила, рефлексы, скорость реакций и прочее, что удавалось определить.
   При спусках мне весьма пригодилась моя первая профессия. Я постоянно наблюдал себя, старался найти объективные причины и закономерности тех или иных изменений, внутреннего равновесия и дискомфорта, соматических и психических отклонений. Можно предположить, что таким образом сказываются воздействие вибрации, инфраи ультразвука, электромагнитного и инфракрасного излучения, радиации, разнообразных полей и потоков частиц, природа которых мало пока изучена, биоэнергетики, скажем, или иных, еще неведомых факторов.
   Мы почти ничего не знаем о биолокации, ядерном синтезе, сверхлегких частицах микролептонах, и как знать, может быть исследования на разных глубинах под землей прольют свет в этой области. Не случайно, космические частицы физики ловят на дне глубоких шахт.
   Не могу отрицать под землей явлений типа полтергейста, хотя сам ничего подобного не встречал. Да, на некоторых участках испытываешь необъяснимую тревогу, когда по неизвестной причине становишься сам не свой. Я всегда старался хладнокровно разобраться в своих ощущениях, не удариться в излишнюю рефлексию, которая парализует волю. Именно поэтому психологическая устойчивость и аутотренинг имеют первостепенное значение.
   Чаще всего при возникновении подозрительных звуков или появлении в пространстве какого-то движения, тени, непонятного свечения я пытался спокойно разобраться и как правило убеждался воочию в существовании конкретной причины: где-то пробирается крыса или кошка — шуршит, глаза поблескивают в темноте, где-то подтекает вода, где-то провод искрит легкий треск доносится, жужжание, где-то грунт осыпается, гул поезда прокатился поодаль, где-то пар посвистывает на разные голоса — труба прохудилась, где-то арматура поскрипывает, капель постукивает, железо трется, статическое электричество образуется, какие-то конструкции стонут немилосердно, готовые вот-вот рухнуть…
   Да, причин для испуга под землей хватает. А иной раз холодное мерцание или ритмично помигивающее наподобие электросварки свечение постращают изрядно. Но и этому находится объяснение: кусок жести, металлический прут или струйка воды замкнули кабель с оголенной жилой.
   При каждом спуске я дотошно продумывал технику безопасности, надевал резиновые сапоги и перчатки, брал инструменты, старался не попасть впросак. И все же, все же…
   Порой накатится удушающий страх, сдавит грудь, сожмет сердце — ни охнуть, ни вздохнуть. Страх скует мысли, и обуяет тебя невероятная жуть, с которой не совладать.
   За все годы я несколько раз испытывал под землей приступы необъяснимого ужаса, когда и причины, кажется, никакой, но тянет, неодолимо тянет бросится на землю, сжаться, застыть, зажмурить глаза, заткнуть уши или дать деру и бежать, сломя голову, бежать без памяти, неведомо куда, лишь бы поскорее убраться прочь.
   Из этого состояния выходишь с трудом — медленно, мучительно, сцепив зубы, употребив всю волю и все силы. Не дай Бог кому-то испытать.
   Подобные состояния пока не поддаются объяснению. После такого приступа становится неловко за себя — тренированный, рассудительный мужчина, как ребенок, боялся неизвестно чего.
   Мне приходилось плавать на разных судах по мировому океану, и я знаю о приступах внезапного страха у моряков. Чаще всего это случалось в шторм или незадолго до его начала, когда человек не находил себе места от ужаса, а иногда терял над собой контроль и шагал за борт. Знающие люди сходятся во мнении, что таким образом проявляет свое воздействие на организм инфразвук — низкие частоты, которые издает океан.
   Не могу судить, но возможно, колебания земной коры или подвижки больших масс грунта рождают под землей схожий результат, создают аномальные зоны, а может причина совсем в другом, еще неведомом.
   Любопытно, что реальная, подлинная опасность никогда ничего подобного не вызывала. Обычно я неплохо владел собой, анализировал ситуацию, трезво принимал решение. Даже встречи с людьми, выказывающими агрессивные намерения — наркоманами, уголовниками не вызывали особого страха или паники. Люди чувствуют, в какой степени ты пойдешь до конца, и если ты готов идти до конца, они остерегаются.
   По натуре я человек мирный, но если решился на спуск в «преисподнюю», надо знать, что тебя ждет. И я никогда под землей не выпускал из рук «фомку», русский народный инструмент, который в Америке называют «свиной ножкой».
   На рожон я не лез, но всегда был готов к отпору. Меня обычно не задирали, я ходил, провожаемый внимательными взглядами. Только один раз выскочивший неведомо из какой щели бледный безумец с горящими глазами неожиданно метнулся ко мне и молча, без единого звука, вскинул руку над моей головой. Я перехватил удар, и человек также молча в мгновение ока бесшумно исчез в темноте.
   Мне приходилось видеть внизу автомобили, их загоняли по закрытым пандусам через подвалы и гаражи. Сосредоточенные и немногословные механики красили их, кроили-перекраивали, что-то резали автогеном, варили и стучали беспрерывно, видимо, перебивали на рамах заводские номера. Стоило мне появиться, они молча и напряженно разглядывали меня, но я не занимался розыском угнанных автомобилей, а шел своей дорогой — мимо и стороной.
   Изредка, от случая к случаю попадались сложенные штабелями коробки с товарами, возможно, пущенная налево гуманитарная помощь, складированная для коммерческих ларьков.
   Я часто встречал под землей бездомных. Кое-где можно сносно существовать — тепло, сухо, водопровод, электричество… Я встречал бродяг, скитальцев, беженцев, встречал жалобщиков, приехавших в Москву за правдой и не имеющих ночлега.
   Чаще всего под землей можно встретить больных, спившихся людей, грязных, годами не мывшихся, едва ли не потерявших человеческий облик. Некоторые из них перестали подниматься на поверхность и валяются дни и ночи — многие вообще потеряли представление о времени суток — валяются на истлевших тюфяках, в гниющем тряпье, среди испражнений, в тесных зловонных углах, в смрадных заброшенных тупиках, гниют заживо и умирают. Трупы людей, человеческие останки — неизбежная, к сожалению, принадлежность подземелий. Как и разложившиеся трупы животных. Иногда внизу можно встретить стайки сбежавших из дома или из приютов детей и подростков, которые целыми днями рыщут повсюду в поисках добычи и пропитания и спускаются лишь ночевать. У них свой мир, свой язык, свой фольклор, свои привычки, воспоминания и мечты. И хотя их представления о жизни искажены и окрашены в черный цвет, большинство из них надеется выбраться отсюда наверх, туда, где чисто и светло.
   Я говорил с ними изредка. Забытые всеми, брошенные на произвол судьбы, они, как ни странно, мечтают о доме, уюте, заботе и любви. Любопытная деталь… Частенько они грезят о своем доме в лесу, чтобы горела печь и было укромно и тепло, а за окном шел дождь или снег. Мне всегда было горько видеть их тоскливые глаза. Подрастая, мальчишки сколачивают жестокие злобные шайки, от которых никому нет пощады, девочки пускаются в проституцию, и редко, крайне редко кому-то из них улыбнется жизнь.
   Бывало, на пути попадалась шпана постарше, среди них случаются разборки, драки, поножовщина, но они меня не занимали, без них хлопот хватало.
   Вообще, признаюсь честно, спуск под землю, в особенности на большую глубину — занятие не из приятных. Уже на малых глубинах человека посещает чувство оторванности. При первых спусках мне казалось, что я отрезан, замурован, что назад не выбраться и я навсегда останусь в тесном замкнутом пространстве. Хотя клаустрофобией я отнюдь не страдаю.
   На первых порах я постоянно помнил толщу земли над головой, невообразимую тяжесть породы. Представишь — тошно делается, мурашки по коже. Вся эта тяжесть давит на тебя, сразу понимаешь свою малость: ты песчинка!
   Подобные ощущения испытывают новички на подводных лодках. Воображение живо и услужливо напоминает о глубине, о страшной тяжести воды, давящей на борт, который в сравнении с неодолимой силой моря мнится тонкой скорлупой.
   Да, богатое воображение и разгулявшаяся фантазия могут сыграть с человеком под землей злую шутку: вывести из равновесия, ввергнуть в панику. Это состояние сродни состоянию пловца в море. Утонуть, как известно, можно на глубине в два метра, однако там ты спокоен, но стоит представить в море, что под тобой километр, и становится не по себе.
   В метро никто не думает о толще земли над головой, но когда оказываешься внизу один — в низком тесном забое, штреке или подкопе, где не поднять головы, не разогнуть спины, сразу вспоминаешь, сколько над тобой породы, вся эта тяжесть на твоих плечах, и кажется, вот-вот расплющит.
   И когда я признаюсь, что спуск под землю — занятие не из приятных, я ничуть не лукавлю. Всякий раз мне приходилось себя взнуздывать и понукать, понуждать. Не будь у меня конкретной цели, просто так, из романтических побуждений, азарта или из любви к искусству я бы не полез. Но у меня была цель: роман!
   Хочу, чтобы в этом вопросе была полная ясность. Я писал не путеводитель по подземной Москве, не учебник, не руководство или пособие. Некоторые адреса я сознательно шифровал, чтобы не вызвать потока зевак, часть объектов разместил там, где они понадобились мне по сюжету — перенес с места на место, хотя в большинстве своем география, подробности, детали указаны точно.
   Что касается исторических сведений, то здесь все зыбко, неопределенно, новые открытия часто опровергают прежние воззрения. Да и какая может быть точность, если существует множество точек зрения: я собирал специалистов, они спорили до хрипоты. Автор большой научной работы о подземельях Кремля никак не может ее издать. Рукопись неоднократно подготавливали к набору, но появлялись новые сведения, и прежние суждения менялись. И в который раз работу приходится переписывать. Впрочем, то же происходило и со мной: я трижды по схожей причине переделывал рукопись перед самым набором. Иначе бы роман вышел много раньше.
   Я не раз наблюдал, как люди, полагающие себя знатоками подземелий, бросали друг другу упреки и обвинения в неточности. О какой точности может идти речь? Это не физика, не математика, формул и готовых рецептов нет.
   Первое издание романа вызвало небывалый интерес, возникли клубы, кружки, объединения любителей подземелий. Рядом с некоторыми из указанных в романе спусков можно смело ставить кассы, продавать билеты. Радиостанция «Свобода» сообщила, что популярный в Москве роман «Преисподняя» доставил госбезопасности много проблем по той причине, что читатели пытаются по роману изучить подземную Москву.
   К сожалению, как водится на Руси, не обошлось без самозванцев. Всем знакома история о ленинском бревне; судя по количеству тех, кто подставил вождю плечо, злополучное бревно на том субботнике оказалось весьма длинным; если верить всем росcказням, нес бревно караван носильщиков.
   Я не раз говорил и повторяю вновь: подземная Москва нуждается в сознательном и кропотливом обустройстве. В исторических подземельях можно устроить музейные экспозиции, выставки, разработать увлекательные маршруты и водить экскурсии. За рубежом в знаменитых парках наподобие «Диснейлэнда» специально роют землю, чтобы устроить подземные аттракционы. Стоит лишь приложить руки, в подземельях Москвы могли бы состояться яркие красочные представления, путешествия в знаменитые сказки, выступления фокусников и чародеев. Внизу можно оборудовать уютные кафе и ресторанчики, всевозможные гроты и пещеры с барами и винными погребками, магазинчики сувениров, разнообразные мастерские и кузницы, расположить пекарни, водяные мельницы — да мало ли… Было бы желание.
   Что касается секретных укрытий для номенклатуры, тут разговор особый. Разведывательные спутники берут в инфракрасном диапазоне подземные объекты с глубины в триста метров: все тоннели и бункеры давно нанесены на планшеты. Так что секреты в основном существуют для собственного народа, для нас с вами, для налогоплательщика, который не должен знать, куда идут его деньги.
   В романе «Преисподняя» один из персонажей, обозревая номенклатурные убежища, сокрушается: «Бедные наши налогоплательщики! Какая казна это выдержит?»
   Секретные бункеры и тоннели потеряли всякий смысл, во-первых, из-за перемен в мире, а во-вторых, из-за скоротечности полета новейших ядерных ракет: никто не успеет укрыться. При нашей-то расторопности это в принципе невозможно, даже теоретически. Вспомним юношу Руста, пилота-любителя, натянувшего нос всей ПВО страны [на маленьком спортивном самолете Руст пересек границу и совершил посадку на Красной Площади в Москве].
   Надо думать, на противовоздушную оборону тоже немало денег угрохали.
   Гигантские, оборудованные всеми коммуникациями, энергои водоснабжением, связью, вентиляцией и кондиционерами, автономными системами жизнеобеспечения, даже замкнутой регенерацией воздуха, бункеры можно было бы использовать под гаражи, склады, торговые центры, под хранилища, банковские сейфы, под вредные производства.
   Все мы знаем, как тесно в метро, как перегружены линии, но мало кто знает, что из конца в конец Москвы и далеко за город в разных направлениях тянутся секретные тоннели «метро 2». Разгрузить действующее метро, снизить строительство новых линий, а, следовательно, финансирование и плату за проезд не составляло бы труда. Это лишь малая толика возможностей.
   Все попытки в указанном направлении наталкиваются на полную и абсолютную глухоту. Никто не отказывается: просто не вступают в разговор. Оглушительное молчание. Непроницаемая стена.
   В данном вопросе со всей отчетливостью и предельной наглядностью проявилось порочное естество номенклатурного социализма. Природная замкнутость его структур. Перемены их пока не коснулись. Я знаю немало случаев, когда номенклатура из разных ведомств по символическим ценам приватизировала — а по сути, присвоила, украла государственные дачи. Производилось это тайно, внутри структур, ведомств, министерств и советов, как и многое прочее, что происходило в стране.
   Всякая структура, ведомство при социализме замкнуты на самих себя, на свой интерес, отдельный от интересов страны и народа. Всякая структура и ведомство самодостаточны, их польза находится в отрыве от общей пользы; структура и ведомство работают на самих себя, не задаваясь вопросами, какой от них прок и нужны ли они вообще? Мало того, эти вопросы они стараются подавить всюду, где они возникают.
   Исходя их своего интереса, каждая структура стремится сохранить свою закрытость, замкнутость, держит круговую оборону, пытается отбить все попытки контроля над собой, анализа своей деятельности, оценок со стороны и полагает подлинным святотатством сам вопрос: зачем она?
   Вы можете как угодно оперировать логикой, выстраивать доказательства, с цифрами в руках подтверждать ее нелепость, никчемность, ненадобность. В ответ — тишина. Молчание. И вы никогда не узнаете, как аукнется вам вопрос.
   Самодостаточность структуры состоит в независимости от результатов деятельности. Структура существует, только для того, чтобы получать корм, то бишь финансирование и проедать его — кормить тех, кто принадлежит к структуре. Каковы бы ни были цели ее возникновения, смысл структуры в кормлении своих функционеров. Ничего не производя и не давая, она лишь поглощает, сжирает то, что производят другие. Только это она и может ничего другого.
   И неважно, что она никому не нужна. Не имеет значения. Она необходима себе, любимой. Для себя она существует. И постарается существовать как можно дольше. Всегда, если удастся. Если получится.
   Именно по этой причине структура никого к себе не подпускает. Секретность для нее — лучший способ защиты, надежный оборонительный рубеж. Гарантия дальнейшего существования. Так сторож, стерегущий выеденные яйца или прошлогодний снег, скрывает от всех, что он стережет. Он надувает щеки и делает вид, что под охраной у него нечто важное или, принято нынче говорить, — судьбоносное, без чего никак нельзя. И он будет водить всех за нос, пускать пыль в глаза, чтобы придать себе вес, значение и смысл. А иначе он — безработный, мыльный пузырь, грош ему цена.
   Понятно, что наличие секрета предполагает охрану. Есть секрет, нужна охрана. Часовой! Нет секрета, иди, часовой, гуляй. Поэтому неважно, что нечего охранять. Главное — секретность. Это уже условность, сертификат занятости, способ существования. Нечто вроде пособия по безработице. Отмени секретность, многие бездельники останутся без куска хлеба. А так мы их кормим, убогих.
   Подземные объекты с их секретностью, несмотря на полную свою бессмыслицу, нужны сегодня лишь тем, кто ими кормится — проектирует, строит, обслуживает, охраняет. Секретность для них — единственная возможность оставаться на плаву, они будут цепляться за нее по собственному инстинкту самосохранения.
   Почуяв опасность своей ликвидации или снятия секретности, что по сути одно и то же, номенклатурная структура ощетинивается и начинает борьбу за выживание. Тех, кто посягает на секретность, она зачисляет во враги. Страны. Народа. Государства. 

Структура привлекает услужливых помощников — иногда они на постоянном подряде, иногда набиваются в помощь сами, из лакейского усердия или для сведения счетов: в ход идут сплетни, шантаж, угрозы, брань, провокации… Как правило, подключается бывшая партийная пресса. Все это мы проходили. Впрочем, это так старо и так знакомо, что даже скучно.
   Номенклатура, ее закрытые структуры, как раковые метастазы пронизавшие страну, мне представляются той самой преисподней, бесчеловечным нижним миром, куда я пытался заглянуть.
   1
   …страх взбухал, студил грудь, помрачал мысли и опадал, но не исчезал, гнездился внутри, точно опухоль, готовая прорасти.
   …к вечеру город обезлюдел. Долгие белесые сумерки висели над Москвой, как туман, томились, кисли, настаивались и медленно густели; к полуночи стемнело.
   С восходом луны мрак растаял, ночное пространство открылось из края в край. Сияние полной луны хлынуло на пустынные улицы и отразилось в черных стеклах. Темные, отражающие лунный свет окна были похожи на немигающие глаза — множество неподвижных глаз, молча взирающих в сумеречную летнюю мглу.
   Воздух над крышами был наполнен лунным светом, который, словно ливень, обрушился на Москву и залил, затопил весь неоглядный городской окоем. Как случалось уже, полнолуние принесло беду.
   …некоторое время доносились приглушенные звуки — бегущий стороной автомобильный накат, глухие непонятные удары, свист, протяжный металлический звон, плеск воды, стук мотора, похожий на невнятное бормотание; по мере движения звуки удалялись, сливаясь в сырой неразборчивый шум, который вяло сочился вниз, тянулся за идущими, точно нить, связывающая их с поверхностью.
   Чем ниже они спускались, нить истончалась, звук слабел и угасал, угасал, пока не утвердилась вокруг тугая отчетливая тишина. Она тесно заполнила окрестное пространство, плотно заложила уши, и казалось, ее можно тронуть на ощупь, коснуться рукой.
   Рождающиеся при ходьбе звуки — стук шагов, скрип ремней, звяканье оружия, шуршание комбинезонов — не нарушали тишины и не распространялись никуда, оставались на месте — там, где возникли.
   За минуту до спуска отряду сообщили по рации, что в метро прошел последний поезд.
   Скованными старческими движениями проводник снял замок, отворил тяжелую скрипучую дверь и нашарил при входе пластмассовый выключатель; линия, к счастью, оказалась под напряжением, в подземелье вспыхнул мутный электрический свет.
   Молочные плафоны в проволочной оплетке висели на серой шершавой стене. Соединенные проводкой фонари тянулись вдоль бетонного коридора, освещая узкий проход, своды и стальные, крашенные в серый цвет герметичные двери с рукоятками и винтовыми запорами, словно на подводной лодке между отсеками.
   За дверьми и впрямь могли оказаться отсеки, двери вели неизвестно куда: то ли в соседние помещения, то ли в новые коридоры, не имеющие конца. Вероятно, здесь была целая сеть подземных сооружений — загадочный лабиринт, в котором повсюду могла таиться опасность.
   То, что опасность существует, они поняли сразу, едва стали спускаться. Каждый из них ощутил потаенное чужое присутствие, пристальное внимание — не сказать, правда, откуда оно исходит.
   Предчувствовать опасность умел в отряде каждый. Это умение они обрели на недавней войне, странной по своей сути: в отличие от всех войн, на ней не было фронта, опасность исходила сразу отовсюду.
   Предчувствие возникало без явного повода, необъяснимо и как бы само по себе, без намека, приметы или знамения. Никакая учеба, маневры, инструкции и наставления не могли этому научить: чутье опасности было присуще только тем, кто прошел войну. Внутри у человека как будто существовало особое устройство, которое не включалось без надобности, но стоило возникнуть опасности, оно будило тревогу; обостренное чутье помогало на войне выжить и уцелеть.
   В отряде войну прошли все, это было решающим условием отбора. Необстрелянным отказали сразу, хотя среди них попадались подходящие кандидаты: хорошие стрелки, владеющие холодным оружием и подготовленные к рукопашному бою. Но им отказали: они не нюхали пороха, а затея была слишком опасной, чтобы проверять их в деле.
   Все, кого отобрали, прошли войну — странную, причудливую войну, в которой не было победителей, одни проигравшие, а страна, которая их послала, покрыла себя позором.
   И сейчас в них вновь пробудилось прежнее, уснувшее было чувство: ощущение близкой опасности, чужого пристального внимания, словно кто-то тайком наблюдал за ними сразу со всех сторон.
   …детей не пускали в школы, отравленные страхом люди испытывали гнетущее чувство от постоянного изнурительного ожидания. Городские власти пытались успокоить население, но сами были растеряны, лишь бессильно разводили руками и бормотали что-то невнятное.
   …для первого спуска Першин отобрал в отряде десять человек. Он поговорил с каждым порознь в надежде понять, с кем предстоит идти — внизу разбираться будет поздно.
   Он расспрашивал их о войне, и тех, кому она нравилась или кто сожалел о вынужденном и бесславном уходе из Афганистана, Першин отверг: бравым он не доверял, а глупцы не годились.
   В каждом из десяти отобранных в разведку он угадал горечь и досаду, они ненавидели тупиц, пославших их на войну, бездарных политиков, их партию, выживших из ума старцев, упитанных безмозглых генералов, которым эта война была нужна; Першин разделял эту ненависть.
   Разведка медленно двигалась узким коридором, который покато уходил вниз и обрывался то и дело крутым железным трапом; тесное сдавленное пространство наполнялось тогда дробным стуком башмаков на ступеньках.
   Они шли в затылок друг другу, как футбольная команда, выходящая на игру, одиннадцать игроков, впереди капитан, последним шел проводник, который был похож на старика-тренера, бредущего на скамеечку запасных.
   Иногда Першин поднимал руку, все останавливались и напряженно прислушивались, стараясь поймать чужой мимолетный шорох; стоя гуськом они и впрямь напоминали команду, которая перед выходом прислушивается к гулу трибун.
   Покатый бетонный коридор привел их к решетке, запиравшей выход в широкий тоннель. Из темноты повеяло сыростью и прохладой, за решеткой угадывалась емкая глубина.
   — Метро, — кратко известил проводник, тусклый старческий голос прозвучал глухо, как в шкафу.
   Первый спуск был разведкой: предстояло обойти под землей центр города, отыскать неучтенные выходы на поверхность. Их следовало нанести на карту, чтобы впоследствии забутовать [заложить бутом, строительным камнем] или, по крайней мере, взять под охрану. Если повезет вернуться…
   То, что тайные выходы существуют, Першин не сомневался. И хотя на схемах тоннельной службы они не значились, стоило, однако, порыскать по центру Москвы, как на каждом шагу, даже вдали от трассы метро глаз натыкался на загадочную шахту, вентиляционный колодец или решетку, которую в мороз густым облаком укутывал пар.
   Разведка проникла в метро по одному из таких спусков, о котором прежде никто из них ничего не знал; тайный ход шел под площадью у Красных Ворот, а начинался неприметной наземной решеткой в сквере за памятником поэту.
   Накануне спуска Першин обошел окрестности вокруг небоскреба Министерства транспортного строительства. Неожиданно для себя он обнаружил по соседству вереницы разбегающихся в разные стороны проходных дворов, каменные тупики, высокие кирпичные брандмауэры, глубокие подвалы, откуда вниз уходили люки с железными скобами. Задворки были окружены старыми приземистыми домами в один или два этажа — не скажешь, что центр Москвы.
   Примыкающие к министерству жилые дома образовывали уютный замкнутый двор, расположенный на высокой террасе, куда с двух сторон поднимались широкие нарядные лестницы; боковые арки домов выходили на соседние улицы.
   Ухоженный двор занимала окруженная балюстрадой детская площадка. Першин увидел выступающие над поверхностью странные зарешетченные колодцы — четыре по углам и один в центре; среди детских горок и качелей высилась каменная ротонда, похожая на те, что стояли в дворянских усадьбах.
   Все пять колодцев явно уходили на большую глубину и предназначались для снабжения воздухом объемных помещений. Облазив окрестности, Першин забрался в коллектор, по которому шли коммуникации, и понял, что не ошибся: трубы и кабели уходили вниз.
   Судя по всему, глубоко под землей находились обширные сооружения: запасные выходы тянулись в тоннели метро, на станцию Красные Ворота и далеко в сторону, на поверхность земли.
   Разведка дожидалась двух часов, когда в контактном рельсе отключают напряжение. Все стояли молча, хмурые, озабоченные, они не знали, что их ждет под землей, будущее сулило, как говорится, большие хлопоты.
   — Пора, — взглянул на часы Першин.
   Один за другим все проворно спустились по трапу: частый стук кованых башмаков изрешетил тишину и стих. Электрический свет освещал ребристые чугунные тюбинги, кабельные кронштейны с пучками проводов, покрытые ржавчиной трубы; на дне тоннеля поблескивали рельсы.
   Проводник спустился последним, закрыл за собой решетку и погасил в коридоре свет. Все стояли, застыв, издали доносился ровный гул шахтных вентиляторов.
   Улица, откуда пришли разведчики, оставалась далеко над ними и помнилась смутно, как что-то давнее, почти забытое. С непривычки могло показаться, что их заживо погребли, тяжелая могильная глушь окружала их повсюду.
   Они вдруг поняли, на какой они глубине. Поверхность была немыслимо далеко, все внятно почувствовали толщу земли над головой, неимоверную тяжесть породы.
   Разведчики настороженно прислушивались и озирались. Першин намеренно выдержал людей в тишине без движения, чтобы глаза привыкли и очистился слух. Позже капитан включил фонарь и поводил им, определяясь: яркий луч осветил круглое чрево тоннеля и двумя молниями унесся вдаль по заезженным до блеска рельсам.
   Разведка разделилась на две пятерки — пятеро у одной стены, пятеро у другой. Першин отдал команду, все медленно двинулись в сторону центра. Соблюдая дистанцию, они растянулись вдоль колеи и шли друг за другом в десяти шагах по узким обочинам у края шпал.
   Разумеется, любой из них был хорошей мишенью, они это знали. В тоннеле все они были отчетливой целью, каждый был на виду — ни укрыться, ни спрятаться, труба, она и есть труба.
   Впрочем, они не надеялись остаться незамеченными. Будь здесь кто-то чужой, их уже взяли бы под наблюдение, а то и на прицел. Обнаружить кого-то они могли только подставив себя. Это было понятно без слов, само собой разумелось. Они понимали, что любой из них может оказаться на мушке — любой, как ни тасуй. Об этом старались не думать, но все знали, что они — цель. Это была такая лотерея, особая рулетка, где нет зрителей, все игроки.
   Кроме проводника, никто из разведчиков не спускался прежде в тоннель метро. Они не знали, что таится в сумрачной глубине, откуда, сверкая, выскакивает поезд. Как пассажиры они что ни день мчались в вагоне, досадовали на станционную толчею в час пик, торопились в поздний час, чтобы поспеть на последний поезд или на пересадку, а иногда в стороне от общей суеты дожидались кого-то в условленное время: метро — удобное место для свиданий.

А сейчас они двумя пятерками медленно и настороженно шли друг за другом с интервалом в десять шагов и вглядывались зорко, ощупывая взглядом каждую щель, как научила их война.
   Город в то лето полнился слухами. Гнетущая тревога растекалась по улицам, заползала в подъезды и подворотни, окутывала дворы, бульвары, парки, проникала в каждый дом и утверждалась прочно, как данная свыше.
   Никто не в силах был опровергнуть ее, она была сильнее опровержений. Молва кочевала по объятому беспокойством городу, обрастала подробностями, хотя толком никто ничего не знал.
   Днем тревога гасла в городской толчее, слабела и таяла, хотя угадывалась рядом, за спиной — поблизости и вокруг. К ночи страх овладевал Москвой, город замирал в немом ожидании, цепенел, затаившись в предчувствии неотвратимой беды.
   …глинобитный сортир похож на станционный пакгауз, днем людно в прохладном сумрачном каземате, личный состав посиживает со спущенными штанами, покуривает в свое удовольствие, вспыхивают и гаснут сигареты, курцы затягиваются, перемигиваются в полумраке огоньки, жгучий запах хлорки ест глаза, но никто не спешит, чешут языками, не выпуская «калашниковых» из рук.
   Странная, надо сказать, картина: по нужде с автоматом. Сидят служивые шеренгой на корточках вдоль стены, как курицы на насесте, стволы при себе — смех! Но это только на первый взгляд, на самом деле ничего странного, привыкли, и даже, напротив, странно отправляться в отхожее место безоружным.
   Без оружия — никуда, без автомата на душе пусто и неуютно, словно тебя раздели догола, привычная ноша — автомат Калашникова.
   Груз не тяготит рук, вселяет какую-никакую уверенность, без него тоска, сквозняк в груди навылет, шагу нельзя ступить, как калеке без костыля. И долго еще потом, долго вдали от войны рукам чего-то недостает, хватишься иной раз, вздрогнешь, забывшись, кольнет испуг и судорога сведет руку: где автомат? И острый мимолетный страх сожмет сердце.
   Войну Сергей Ключников вспоминал редко. Самым прохладным местом в гарнизоне был сортир, вынесенный за край плаца, подальше от казармы. Крышу его от солнца прикрывали деревья, толстые глиняные стены удерживали прохладу. Здесь хоть на время можно было укрыться от жары — другого укрытия гарнизон не имел: над раскаленным плацем целый день висел одуряющий зной, солнце прожигало панаму насквозь, и даже ночью в казарме нечем было дышать. В сортире было сумрачно и прохладно.
   Со временем здесь образовался солдатский клуб. В сортире вели разговоры, делились новостями, читали письма, травили анекдоты, выясняли отношения — да мало ли… Кроме того, здесь укрывались не только от жары, но и от начальства: офицеры имели свое отхожее место на другом краю плаца.
   Позади сортира тянулся высохший арык, дно которого устилали опавшие листья. За арыком стоял высокий забор, верх его был укутан колючей проволокой и утыкан острыми кольями, днем забор охраняли часовые, ночью обходили усиленные наряды.
   Снаружи гарнизонный забор окружали громадные голые пустыри. Они напоминали пустыню или лунный пейзаж: мертвая, усыпанная камнями земля, песчаные плеши, и если поднимался ветер, пыль застила солнце.
   Прежде это место занимала зеленка — густые заросли, кусты, виноградники с упрятанными глубоко под землю от пересыхания родниками и арыками. Это была древняя оросительная система, спокон веку окружавшая кишлаки. Она покрывала целые долины, и при желании по ней можно было добраться из одной области в другую, не выходя на поверхность.
   С устройством в кишлаке гарнизона зеленку решено было для безопасности убрать. Чтобы противник не мог скрытно подобраться к кишлаку, как объяснили шейхам через переводчиков сведущие политработники. И убрали, конечно, срыли, свели подчистую. Мощные машины проутюжили заросли, родники и арыки, и на глазах у плачущих крестьян превратили цветущую долину в безжизненный пустырь.
   «Да поймите, мы о вас печемся, о вашей безопасности», — твердили жителям политработники, выполняя приказ о работе с населением, и досадовали на их непонятливость: те никак не хотели оценить заботу.
   В одну из ночей кишлак исчез. Нет, на месте остались дома, лавки, амбары, дувалы, кузницы, даже мечеть осталась на месте — исчезли жители. Население ушло в горы, только ветхие старики и старухи да немощные калеки, не способные передвигаться, молча взирали из темных дверных проемов.
   С тех пор гарнизон пребывал при пустом кишлаке, охраняя безлюдные улочки и пустые дома. Начальник гарнизона доложил по начальству, что безопасность обеспечена полностью, в гарнизоне многие получили боевые награды.
   После демобилизации Ключникова несколько месяцев мучили ночные кошмары. Навязчиво и неотвязно повторялся один сон: черноусые улыбчивые афганцы в длинных белых рубахах, жилетах и шароварах приближались беглым шагом, он же не мог двинуться с места.
   Они быстро шли тесной толпой — ближе, ближе, он отчетливо видел их смуглые белозубые улыбающиеся лица. Пора было открывать огонь или бежать, но автомат почему-то заклинило — как ни бился, он не мог с ним сладить, а ноги не слушались, и Ключников сквозь сон чувствовал, как твердый ледяной ужас распирает грудь.
   Он просыпался в холодном поту и долго не мог отдышаться.
   2
   С обочины колеи ступеньки поднимались в общественные туалеты, расположенные по обе стороны от тоннеля. Вход прикрывали раздвижные решетки, но никто их не запирал, стоило толкнуть, и они разошлись.
   Туалеты были устроены по всем перегонам на случай войны, ими ведала гражданская оборона: с началом войны тоннели превращались в убежища для населения; туалеты располагались каждые пятьсот метров и были рассчитаны на массовое использование.
   Першин остановил разведчиков и послал патруль из двух человек осмотреть просторные, облицованные белым кафелем, помещения, откуда доносилось журчание воды: сантехника на секретных объектах была худая, как повсюду в стране.
   Изготовив автоматы, патруль обошел туалеты, заглянул в кабины, но ничего подозрительного не обнаружил.
   Першин взглянул на часы: доходил третий час ночи. Уже час почти разведка пребывала в пути, однако хвастать было нечем: половины перегона не одолели. Приходилось осматривать кабельные коллекторы, понизительные подстанции, электрощитовые — любое помещение, какое встречалось на пути. Но нет, никого пока не обнаружили, хотя случалось иногда, забегала в тоннель изредка собака, ненароком залетала птица и уж совсем редко неисповедимо забредал человек. И хорошо еще, если ночью, потому что днем он был обречен: восемьсот вольт в контактном рельсе, а не убьет напряжение, зарежет поезд, токосниматель моторного вагона выступает с двух сторон на четверть метра.
   Раньше, правда, тоннели строили пошире, на обочине можно было укрыться. По технике безопасности многие линии имели предохранительный мостик — нечто вроде узкой полки, которая тянулась вдоль боковой стены тоннеля. Расположенный на высоте вагонных окон мостик служил для высадки пассажиров в случае аварии, и окажись в тоннеле человек, он мог, стоя на мостике, переждать поезд.
   Получив задание, Першин стал выяснять, каким способом человек может попасть в систему метро. На станции вход в тоннель стерегли приборы, стоило кому-то направиться туда, срабатывала сигнализация.
   После закрытия станцию осматривала милиция, однако сведущий человек мог исхитриться и дождаться двух часов, когда снимали напряжение в контактном рельсе и отключали сигнализацию. На перегонах работали ремонтные бригады, сновали дрезины и мотовозы, ходили связисты, электрики, водопроводчики, и человек, имеющий умысел, вполне мог сойти за одного из них и затеряться.
   Иногда посторонние попадали в тоннель через наземный вентиляционный киоск. Решались на это редкие смельчаки, спуск был сродни сошествию в ад. На ужасном ветру в гуле и грохоте огромных вентиляторов, похожих на авиационные моторы, нужно было спуститься в верхний коллектор, из него попасть в ствол шахты и долго спускаться в бездонный пролет по отвесной стене, вдоль которой тянулась лестница из железных прутьев. При глубоком заложении тоннелей ствол шахты прорезал землю на высоту тридцатиэтажного дома. Как говорится, устанешь падать.
   Начав спуск, смельчак вскоре понимал, что поступил опрометчиво. В темноте ничего не стоило сорваться, да и вообще, на висячей лестнице всякое могло стрястись: соскользнет ли с перекладины нога, рука ли занемеет, сил ли не хватит или испугаешься высоты — и все, одним жильцом на свете меньше.
   До нижнего коллектора доползали с трудом, отвесная лестница — это тебе не лифт: от усталости дрожат руки, ноги не держат.
   Из нижнего коллектора по воздушным каналам можно было попасть в тоннель и даже ниже, на перекачку, в дренажную систему, ветвистую, как лабиринт.
   Схожий способ существовал для проникновения через силовые и понизительные трансформаторные подстанции: кабельные коллекторы шли во всех направлениях, связывая метро с поверхностью.
   Першин взглянул на часы: время таяло. В пять тридцать утра в контактный рельс подавали напряжение, звуковая и световая сигнализация срабатывали еще раньше: пора, пора, убирайся восвояси, уноси ноги подобру-поздорову.
   …школу Першин закончил в Москве, учился прилежно, каждый из родителей питал надежды, что сын пойдет по его стопам: мама-филолог, папа-математик.
   О, горе, горе! — горе для семьи, сын приличных родителей математике и филологии предпочел воздушный десант.
   Виной тому были американские фильмы: кассеты ходили по рукам, он в избытке насмотрелся их на квартирах одноклассников.
   Ах, как сокрушительны эти мускулистые мужчины, нет им равных в стрельбе, в драке, в благородстве, какая умопомрачительная жизнь, не то, что унылое советское существование.
   В Рязань, где находилось воздушно-десантное училище, Першин отправился на пароходе. Он мог добраться поездом, но это было скучно: душные переполненные вагоны и мешки, мешки — Рязань возвращалась с добычей после удачного набега на Москву.
   Уже многие годы владимирские полки, суздальские ратники, смоленские ополченцы и дружины из Калуги, Сергиева Посада, Твери и прочих, прочих мест ходили на Москву, опустошая ее почище монгольской конницы. Соседи ходили на Москву по той простой причине, что родная держава провиант из этих мест доставляла в столицу, и чтобы его отбить, жители с мешками отправлялись в поход. Першин купил билет в четвертый класс, без места, хочешь — в трюме, а хочешь — на палубе. Это было романтично для домашнего сосунка — ни угла, ни крыши над головой, он мнил себя бродягой, искателем приключений.
   Они отплыли из Южного порта в Нагатине, закатное солнце медью отражалось в окнах уступчатых домов за Москвой-рекой. Редкие пассажиры гуляли по палубе, одинокие женщины за неимением спутников заглядывались на рослого юношу — блондин, верзила, косая сажень в плечах, румянец, кровь с молоком.
   События показали, что выбор транспорта он сделал правильно: в эту ночь Першин лишился невинности. Одна из попутчиц увела его к себе в каюту, Першин опомниться не успел, как все свершилось.
   Он едва не сгорел со стыда: «Так ты мальчик?!» — поразилась партнерша, ему было стыдно за свою неловкость и неумение, и потом, после он испытывал радость, что теперь он ровня приятелям, которые донимали его рассказами; да, теперь он был наравне со сверстниками и вместе с ними мог причислять себя к мужчинам. Першин навсегда запомнил ту ошеломительную новизну, какая открылась ему после свидания, но вместе с тем пришли щемящее сожаление и опустошенность.
Он запомнил ночную реку, ее лунную рябь, неспешное движение судна, плеск волны в борт, спящие деревни, далекие огни, старые, подступающие к воде заводы Коломны, их причудливые вековые корпуса из кирпича, закопченные стекла, за которыми полыхало и билось пламя вагранок.
   На исходе ночи они вошли в Оку. Рассветный туман стлался над водой, в его разрывах появлялись и исчезали луга и прибрежные холмы, по берегам стояли немые черные избы. Першин думал о том, как много он узнал за одну ночь и как хорошо, что он уехал из дома: жизнь была внове и сулила новизну впредь.
   В Ташкент капитан Першин прилетел с кабульского аэродрома на самолете, который в действующей армии прозвали «черный тюльпан». Руку после ранения взяли в гипс, это не помешало командованию назначить раненого капитана сопровождающим — только и забот, что расписаться в накладной за груз: получил, сдал…
   Грузовой отсек заполнили до отказа, даже крепить груз, чтобы не сдвинулся в полете, не было надобности: гробы стояли тесно, враспор. Капитан всю дорогу не просыхал, сослуживцы снабдили выпивкой, а иначе бы выть и кататься, биться головой, матерясь, и проклинать тех, кто это затеял.
   Из Ташкента капитана отправили в московский госпиталь — москвич как-никак. После госпиталя он мог выбрать место службы, самое страшное было позади, впереди открылась гладкая накатанная дорога к званиям и чинам.
   — Хочу демобилизоваться, — заявил Першин в управлении кадров.
   — Капитан, ты в своем уме?! — удивился кадровик-полковник.
   — Вполне. А ты? — вежливо осведомился Першин.
   К тому времени он твердо решил, что пошлет их всех подальше генералов, болтунов-политработников, лживых и бездарных деятелей, всю эту сучью свору дармоедов и захребетников, которая оседлала страну.
   …Лиза была сиротой при живых родителях. Лишь изредка она украдкой встречалась с матерью — тайком от отца.
   Першин познакомился с ней в госпитале, Лиза проходила студенческую практику на пятом курсе медицинского института.
   Он отметил ее сразу в стайке студентов, которые в белых халатах слонялись по отделениям в ожидании профессора. Как она двигалась! Точно, расчетливо, но и свободно, раскованно, с поразительной воздушной легкостью; движение доставляло ей радость, и когда она шла, даже издали бросалась в глаза ее пленительная летящая поступь.
   Першин увидел ее, почувствовал волнение в крови и забил копытом, как боевой конь при звуке трубы.
   — Доктор! — разлетелся он к ней с загипсованной рукой на отлете. Мне нужна срочная помощь!
   — Что с вами? — удивилась юная медичка и глянула на смельчака-верзилу ясными глазами.
   — Сердце, — показал он здоровой рукой. — Сквозное ранение.
   — У вас рука в гипсе, — уточнила она диагноз.
   — Рука — это видимость. У меня душа в гипсе и сердце в крови. Прямое попадание.
   — Вы офицер? — спросила она невинно и как бы невзначай, хотя и так понятно было: в отделении лежали одни офицеры.
   — Так точно: капитан!
   — А шутки у вас солдатские! — обронила она с улыбкой.
   Он опешил на миг — не ожидал, но про себя отдал ей должное: как умело она отбрила его; Першин был из тех, кто не лезет в карман за словом, но не нашелся — сник и увял: поморгал обескураженно и с кислой улыбкой поплелся восвояси.
   У себя в роте капитан без устали повторял подчиненным, что самое пагубное на фронте — это недооценить противника, не рассчитать своих сил.
   Да, он недооценил ее, понятное дело, обманчивая внешность, легкомысленный вид: туфельки-шпильки, подведенные глазки, губки накрашены, юбчонка-мини, резвые ножки напоказ. Не мудрено, что капитан очертя голову, как гусар, кавалерийским наскоком кинулся на приступ. Он рассчитывал на быстрый и легкий успех, получив отпор, раздосадованно побрел в палату, чтобы в тишине пережить позор.
   По правде говоря, он напрасно себя ругал. Ее внешность кого угодно могла ввести в заблуждение, всякий сказал бы: вертихвостка! И был бы прав: Лиза с детства занималась художественной гимнастикой. Вот откуда этот плавный летящий шаг, гибкая воздушная легкость, эта пленительная, вкрадчивая и дерзкая поступь, счастье движения… Глядя на нее, любой человек сам испытывал радость, что может двигаться — способен, не обделен; в ее исполнении это был высший дар, которым Бог наградил живое существо.
   А талия, осиная талия, смотреть больно и страх берет: не переломилась бы. Вот что значит изо дня в день, из года в год подневольный режим, каждый грамм на счету. В ее походке отчетливо сказывался балетный класс: упражнения у станка, спина, осанка… И ничего больше не надо, только бы смотреть, как она двигается: нет зрелища заманчивее, чем птичий полет.
   Вскоре она и сама пришла в палату с лечащим врачом, который представил ее раненым: это уже была судьба.
   Она подробно расспросила его — собрала анамнез, осмотрела, обследовала. Теперь они встречались каждый день: обходы, перевязки… И неизбежно они заговорили о войне. Першин дал волю языку, особенно досталось большим генералам, которым вздумалось поиграть в солдатики и которые понятия не имели, во что ввергли людей.
   — Была тихая страна, мирная граница. Нет, решили революцию устроить. Неймется им. Привыкли всюду со свиным рылом в калачный ряд. А ислам — это что? Улей! Сунули головешку, вот и получили. Я бы этих генералов рядовыми, на передовую! Чтобы поняли, что затеяли!
   — Мой отец генерал, — бесстрастно сообщила Лиза.
   — Кто? — спросил Першин, и, услышав, осекся: ее отец был одним из заправил, большой генерал, высокий начальник.
   — Извините, — криво усмехнулся Першин. — Я не знал.
   — Не имеет значения, — успокоила она его.
   Но имело, имело это значение, во всяком случае, для него. За минувшие дни она пришлась ему по нраву: мы все — соловьи и слабы на внимание, стоит кому-то выслушать нашу трель, и готово, берите нас голыми руками.
   И как трудно, как тошно расставаться с иллюзиями, но приходится, приходится, что делать. «Нарвался», — думал Першин, испытывая горечь утраты.
   Да, знакомство было приятным, но, к сожалению, коротким. Он не охотник до генеральских дочерей, не рвется к полезным знакомствам.
   — Я слушаю, продолжайте, — напомнила она как ни в чем не бывало.
   Но было поздно. Трубы уже сыграли тревогу, с цепным лязгом взмыл вверх подъемный мост, наглухо захлопнулись створки ворот, и дозорные на сторожевых башнях пристально обозревали местность.
   — Хватит на сегодня, — с легкой усмешкой отказался Першин. — Я и так наговорил вам много обидного.
   — С чего вы взяли?! — как будто с искренним и похоже, с неподдельным недоумением воззрилась она на него.
   — Думаю, вам не очень приятно это слушать…
   — Почему? Вы ведь сказали то, что хотели?
   — Сказал…
   — Тогда в чем дело?
   А и впрямь — в чем? Как объяснить ей, что не тот она собеседник, не о том они толкуют? Ах, как славно все началось: гусарский шик, кавалерийская атака, гарнизонный флирт!.. Жаль, жаль. Как обманчива внешность: неужто такие веселые дерзкие ножки уживаются с интересом к чужим горестям? Полноте, барышня, поищите развлечения в другом месте.
   — Что-то я сегодня притомился. — Першин устало вытянулся на кровати.
   — Что стряслось? — спросила она строго, и даже металл почудился ему в ее голосе.
   Да, надо отдать ей должное, присутствовало в ней что-то жесткое, какая-то несовместимая с внешностью твердость, словно в характере у нее было добиваться своего.
   Ладно, будет, иди отсюда, беги в свои генеральские дома, на свои генеральские дачи, ешь свои генеральские пайки, флиртуй с генеральскими сыновьями. И не смотри так, здесь не подают.
   — Может, я для вас недостаточно глупа? — спросила она с едкой презрительной усмешкой. — Вам чего-нибудь попроще?
   О, хороший вопрос! Видно, задело за живое, но голова явно на месте и присутствует в ней живая мысль. Для генеральской дочери и при такой внешности излишний груз. Да, кажется, обременили барышню извилины большой порок, большой…
   Она явилась на другой день злая-презлая, явилась — не запылилась, злость так и светилась в ее глазах. Конечно, обращение задело ее за живое, но понять можно: кому по нраву, когда тебя отвергают?
   Она вся была, как натянутый шелк, — тронь, посыпятся искры, но вместе со злостью угадывалась решимость: что-то гимнастка надумала и не собиралась отступать. В злости она была загляденье: собранная, сосредоточенная, но и на взводе, словно идет чемпионат и ей вот-вот на помост. Впрочем, мастер спорта как-никак. И мысль в глазах, даром что генеральская дочь.
   — Вот что, — сказала она вздорно и с нарочитым капризом. — Ваши отношения с генералами — это ваше личное дело, меня это не касается. И не впутывайте меня, я здесь ни при чем. А практику мне не срывайте, у нас зачет на носу.
   И была права, он признал, крыть оказалось нечем. К тому же еще на заре эпохи один большой знаток изрек: «Сын за отца не ответчик». Дочь, надо думать, тоже.
   При всем своем кокетстве и насмешливости Лиза обладала холодным трезвым умом. Першин потом не раз убеждался, как она умеет настоять на своем: если ей надо было, она не отступала, добивалась настойчиво, пока не достигала цели. Трудно было предположить в хрупкой грациозной девушке такую волю и такую решимость.
   Они беседовали каждый день, но палата была на троих — чужие уши, любопытные взгляды; они стали посиживать в укромных углах. Она таскала ему передачи, подкармливала с домашнего стола, и Першин не сопротивлялся, съедал, потому что госпиталь — он госпиталь и есть: для десантника хватит лишь не умереть от голода.
   Поначалу его часто навещали мать и отец. Им это было невподым, ехали через весь город, отпрашивались с работы. Вскоре они поняли, что сын в надежных руках, пропасть ему не дадут, и отступились, доверили ей, а сами приезжали по выходным, после рынка.
   Лизе нравилось его кормить, она сидела рядом и смотрела, как он ест. Его аппетит завораживал ее, повергал в немое восхищение. Давно известно, что ничто так не влюбляет женщину, как возможность накормить: предмет заботы неизбежно становится любимым.
   Аппетит Першина сразил ее окончательно. Иногда его разбирал стыд за свою беспринципность — жирует на генеральских харчах, но Лиза опровергла его в два счета:
   — Это входит в лечебный процесс, — заявила она решительно и даже прошантажировала слегка. — Если ты не пойдешь на поправку, я не получу зачет.
   Она в момент отбила у него охоту голодать по политическим мотивам, из-за неприязни к генералам, тем более, что сами генералы ели не задумываясь.
   Зачет она сдала. Першин вместе с ней трясся в коридоре у дверей профессорского кабинета, вполголоса бубнил угрозы: если ей не поставят зачет, он покажет в натуре, что такое действия штурмовой группы при контакте с противником.
   …тоннель впереди изгибался плавной дугой и исчезал за поворотом. На плане каждый тоннель напоминал дерево: коридоры уходили в разные стороны, как ветки от ствола, и снова ветвились, проследить их до конца было трудно. Вместе с проводником Першин прошел один из коридоров, увешанный кабельными кронштейнами и пучками проводов, время от времени коридор менял направление, потолок снижался, приходилось нагибаться, но они продолжали движение, пока не уткнулись в решетку.
 

Фонарь осветил бетонную камеру, увешанную кабелями, которые исчезали в новом коридоре; можно было жизнь потратить, чтобы пройти все ходы из конца в конец.
   Под землей Москва была причудлива и разнообразна, как на поверхности. Першин понял это, разведав многие тайные спуски, подземные ходы монастырей и церквей, склады, амбары, винные погреба, катакомбы на месте древних каменоломен, откуда первые жители брали камень на строительство города; он по крохам собрал сведения о новострое — секретных сооружениях госбезопасности, армии и прочих ведомств, каждое из которых имело под землей центры управления и связи, бункеры для начальства, комфортабельные убежища, не говоря уже о целой системе транспортных тоннелей, ведущих из центра Москвы на окраины и дальше, за город.
   Получив задание, Першин стал искать людей, способных пролить хоть какой-то свет. Толком никто ничего не знал, но со временем из слухов, сплетен, разговоров и архивов стала складываться общая картина.
   Геологи, маркшейдеры, связисты угадывали некое соседство — обширные пустоты, металл, вибрацию, излучения, источники которых таились под землей. Что-то существовало там, на большой глубине, какой-то скрытый мир, не просто существовал, а жил — дышал, нуждался в воздухе, воде, электричестве, непонятное движение происходило там, и какие-то люди исчезали и появлялись тайком от чужих глаз.
   Похоже, под землей существовала сеть тоннелей, не уступающих в размерах городскому метро. «Второе метро» — называли эту сеть собеседники, название то и дело мелькало в разговорах, и выходило, что под известной системой метрополитена находится другая, секретная. Поверить было трудно, но старики, с которыми беседовал Першин, стояли на своем.
   — В сорок первом на ноябрьские праздники собрание проходило в метро! Там был Сталин! — запальчиво повысил голос старик, раздосадованный, что ему не верят.
   — Знаю. Это все знают, — подтвердил Першин. — Станция «Маяковская».
   — А прибыл он с охраной из тоннеля. До этого был в ставке.
   — Да, на Мясницкой. Желтый особняк, шесть колонн, наверху мезонин, фронтон. Перед зданием сквер, решетка…
   — А в подвале ход в тоннель и на станцию! — торжествующе объявил старик. — Есть еще ветка. Кремль — Внуково! И в Шереметьево!
   Першин слышал об этом от разных людей, многие утверждали, что высокопоставленные лица неожиданно и загадочно возникают в аэропорту перед отлетом самолета, никто не видел прибывших машин, кортежа, свиты… Однажды к Першину привели старика, который рассказал, что в молодости, когда он был маркшейдером, строил тоннель из Кремля на дачу Сталина; по рассказу выходило, что тоннель рассчитан на двустороннее автомобильное движение.
   Рыская по дворам, пустырям и задворкам в центре Москвы, Першин день за днем открывал для себя замаскированные копры с подъемными механизмами, скрытую вентиляцию, складированное шахтное оборудование, упрятанные в дома трансформаторы, от которых вниз уходили кабели.
   Подозрение вызывал Кривоколенный переулок, где рядом с домом поэта Веневитинова, у которого здесь бывал Пушкин, за железными воротами стоял шахтный копер. Ход под землю существовал и в Лучниковом переулке, где высокий глухой забор с проволочной сеткой и сигнализацией ограждал старые таинственные дворы, дома и задворки.
   Тоннели соединяли глубокие подземелья на Старой площади, где располагались многочисленные бункеры коммунистической партии, с подземными сооружениями Лубянки и Кремля.
   Першин проник в широкий, светлый, окрашенный белой эмалью тоннель, который проходил рядом с перегоном Кузнецкий мост — Китай-город: иногда по ночам в тоннеле метро раздвигалась ложная стена, из залитого светом тайного тоннеля подходил мотовоз, принимал из метро загадочные ящики без маркировки и уходил, медленно удалялся, исчезал в сверкающей белизне, как парусник в освещенном солнцем море. Стена въезжала на место, вновь тускло горели фонари, и нельзя было заподозрить, что рядом существует праздничный чертог — подозревать было невозможно.
   Сокрушительное впечатление оставляли многоэтажные подземные сооружения Лубянки, способные выдержать прямые попадания многотонных бомб и даже ядерный удар. Вся земля в центре была изрезана на разных уровнях, весь огромный Сретенский холм, в междуречьи Неглинки и Яузы — один из семи московских холмов был пронизан служебными тоннелями и переходами, связывающими огромные залы, бункеры, центры управления, склады и прочие помещения.
   В это трудно было поверить, но Першин добыл подтверждение: по соседству с пыльными сумрачными тоннелями городского метро существовали невероятные и неправдоподобные ухоженные подземелья.
   «Впрочем, почему невероятные и неправдоподобные? — думал Першин. — А тайные магазины? А санатории, больницы, дачи? А детский сад с бассейном в Малых Каменщиках?»
   Он подумал о пешеходах, что торопятся мимо Политехнического музея и памятника героям Плевны у Ильинских ворот, о стариках и влюбленных, посиживающих на живописном бульваре Старой площади, — никто из них не подозревал и не догадывался даже, что находится под ногами.
   То был подземный город со своими родниками, артезианскими скважинами, электростанциями, улицами, площадями и переулками, настоящий город, который при желании мог отвергнуть наземную Москву, закрыть наглухо герметичные двери и ворота, включить гидравлические запоры и отрезать, отстранить себя от поверхности, прервать все связи и жить самим по себе, отдельно, на глубине, а запасов пищи на складах там могло хватить на долгие годы.
   Со временем о подземном городе забыли бы даже те немногие, кто знал, куцые сведения затерялись бы в секретных архивах, он исчез бы для всех, как древние города в толще земли, и память о нем поросла бы быльем. С той лишь разницей, что древние города давно умерли, а этот продолжал бы жить, не выдавая себя ничем.
   «Несчастные наши налогоплательщики, — думал Першин, — вот почему метро себя не окупает. Какая казна это выдержит?»
   Фонари освещали круглое нутро тоннеля, цепь их уходила вперед и исчезала за плавным поворотом. Разведка продолжала движение, спереди доносился тугой хриплый рокот, лица обдувал устойчивый ветерок; по мере движения ветер и шум усиливались, отряд приближался к вентиляционной шахте.
   Летом воздух брали с поверхности через входные двери станций, гнали вниз, в тоннели, и удаляли через шахты на перегонах; зимой и осенью воздух поступал в тоннельные шахты, по пути нагревался и на станцию подавался теплым, чтобы уйти наверх, как пассажир — через дверь.
   Иногда режим вентиляции менялся в течение суток в зависимости от погоды, но обычно по ночам воздух с поверхности брали через тоннельную шахту. В рабочее время, кроме вентиляторов, воздух гнали сами поезда поршневой эффект, как говорили инженеры.
   Першин приказал усилить наблюдение, разведчики в любой момент готовы были принять бой. Правда, никто из них в тоннелях не воевал, до сих пор в метро еще не случалось боя, не было ни пальбы, ни нападений — тишь, покой… Вот только страх окутывал Москву, как густое радиоактивное облако, ядовитый страх, который пропитал каждый камень, проник в каждую щель и травил людей.
   Казалось, они готовы к любой неожиданности. И все же первая неожиданность застала разведку врасплох: внезапно что-то переменилось, разведчики не сразу поняли, что стряслось.
   В тоннеле стало вдруг тихо, неестественно тихо, тишина ударила в уши, и стало легко, каждый почувствовал облегчение, словно с головы сдернули тугую повязку.
   Спустя несколько секунд увял дующий в лица ветер, и до всех разом дошло: кто-то отключил вентиляцию. Все невольно остановились и мгновенно изготовили оружие, Першин даже команду не успел подать.
   …полная луна отражалась в плоской чаше бассейна, отрытого на месте взорванного храма. Яркое отражение было как горящий зрачок в глазнице: гигантское немигающее око, взирающее посреди города вверх.
   В этот час тяжелая туча наползала на Москву с Воробьевых гор. По мере ее движения мерк лунный свет, точно кто-то затягивал над городом плотную штору — Москву наполнял мрак: ни один фонарь не горел на улицах и площадях.
   Непроглядная темень разлилась по набережным и бульварам, окутала Боровицкий и ближние холмы — Тверской, Сретенский, Таганский, повисла над Остожьем, Китай-городом и Зарядьем, накрыла Замоскворечье, Старые Сады и Воронцово поле; мрак навалился на Белый город и Разгуляй, заволок Ивановскую и Швивую горки, Гончары и вдоль Яузы потянулся в Немецкую слободу. Необъятная туча затягивала луну, и мгла, разрастаясь, обложила весь Скородом или Земляной город, текла к заставам и дальше, за Камер-Коллежский вал.
   Вместе с мраком невероятная тишина упала на Москву в тот же час и улеглась повсеместно, как тяжелый гнет.
   Вся Москва утопала в тиши и во тьме, лишь над Волхонкой в туче образовалась брешь, сквозь которую сияла, отражаясь в бассейне, луна. Окажись там кто-то — случайный прохожий, к примеру, ему стало бы не по себе. Среди разлитого повсюду непроницаемого мрака желто-зеленое свечение воды в бассейне могло любого встревожить: место было отмечено грехом и подвержено влиянию темных сил и луны.
   3
   Церковь Успения Богоматери на Городке была заметна еще от станции. Издали открывались заливные луга, речные отмели, крыши и палисадники Посада и холмы на излете взгляда, поросшие высокими корабельными соснами, над которыми высился светлый шлем Успенского собора, и горел в ясной солнечной высоте золотой крест.
   Каждую неделю Ключников приезжал домой на побывку. Темный деревянный родительский дом стоял над глубоким оврагом, внизу с кротким плеском бежал застенчивый безымянный ручей. В изрезах увалов ручей умолкал и стоял неслышно в мелких прозрачных заводях, где стеблистая подводная трава плавно колыхалась в невидимом течении воды.
   За домами лежала маленькая горная страна, по склонам холмов и оврагов живо петляли вверх-вниз бойкие тропинки, длинные тягучие изволоки сонно тащились в глубину леса.
   Сергей любил шастать по округе, время от времени ему взбредало в голову сбегать без дела в затерянное среди лесной глуши Дютьково или в раскинувшуюся привольно в долине Саввинскую Слободу. Чтобы попасть туда, нужно было покружить по холмам и оврагам, перейти узкие бревенчатые мостки над ледяной незамерзающей речкой Сторожкой, которую старожилы называли Разводней. Поговаривали, что в ее верховьях водятся бобры; зайцев Ключников встречал не раз.
   Он любил бродить по валам древних княжеских укреплений, где на склоне стоял колодец со студеной водой, от которой в знойный день ныли зубы. С высоты Городка распахивалась неоглядная даль, над деревьями поднимались монастырские купола, и река плавно кружила среди лесов и лугов, как широкое светлое полотно, брошенное в траву.
   Странное дело: уж казалось бы, давно все исхожено, с рождения знакомо, но всякий раз мнилась здесь некая загадка и тянуло, тянуло неудержимо, а уедешь, так и вовсе невмоготу.

Особенно остро Звенигород вспоминался в Афганистане, когда Ключников сидел в засаде. Группу посылали в горы на перехват каравана, день-два-три, а то и неделю они таились в укрытии над горной тропой и ни куревом, ни звуком, ни лишним движением нельзя было выдать своего присутствия.
   Караван обычно сопровождали самые искусные стрелки, в темноте они стреляли на звук с обеих рук без промаха. Моджахеды знали все горные тропы, уступы, карнизы, пещеры, а там, где не было троп, они устраивали на отвесной стене овринги — плетенные висячие тропы из лозы, подвешенные на вколоченных в трещины кольях.
   Выдать себя в горах ничего не стоило. Моджахеды обладали острым слухом и зрением, хорошо видели в темноте, а некоторые имели нюх сродни собачьему, и бывало, подует встречный ветерок, они тотчас учуют запах неверных.
   Даже добраться до места стоило огромного труда, без особой выучки никому не под силу. Марш-бросок по горам с полной выкладкой в темноте ночь напролет без привалов, беглый шаг, а командир поторапливает быстрей, быстрей! — кровь из носа надо успеть затемно, иначе операция сорвана и самим головы не сносить. И вот уже нечем дышать, пот заливает глаза, груз давит к земле — оружие, харч, гранаты, запасные магазины — все на себе, в группе два ручника [ручные пулеметы], медицинская сумка, альпинистское снаряжение — неподъемная ноша, все на себе, не видно ни зги, а дорога такая, что одно неверное движение, и тебя никто не найдет, кроме шакалов и орлов-стервятников, поэтому кое-где идут в связке, темень кромешная, глаз выколи, но идешь, идешь из последних сил, чтобы успеть до рассвета.
   И если повезло, доберешься без приключений и ждешь, ждешь, весь внимание, нервы напряжены, днем нет спасения от жары, солнце припекает, мозги плавятся, ночью замерзаешь — горы, мороз, но ждешь, потому что другого не дано.
   В такие минуты он вспоминал Звенигород, знакомые с детства места, и тугая смертельная тоска неизлечимо саднила в груди, будто сунули туда штык и забыли.
   На перехвате каравана в горах пленных, как правило, не брали, если на то не было особого приказа. Ударяли разом по каравану из всех стволов и били без остановки, пока не замирало все, и даже малого движения было не заметить.
   И как же гнусно, как отвратно было на душе потом: все эти люди, лежащие в разных позах, там, где их настигла смерть, могли жить, как жили прежде, если бы он сюда не пришел.
   …Галя встречала его на станции. Он позвонил домой из Термеза и добирался на перекладных. Она не знала, какой электричкой он приедет, и поджидала его с утра.
   Когда Ключников увидел ее, он не поверил глазам: не могло быть, чтобы после двух лет отсутствия встретить на дороге ту, по которой иссохся весь. Он решил, что она по своей надобности едет в Москву и ждет электричку. Но она ждала его, забежала накануне к родителям и день провела на станции, встречая подряд все электрички из Москвы.
   Они не виделись два года и без раздумий отправились в санаторий, где Галя работала медсестрой, сменщица пустила их в пустующую палату.
   Дома за накрытым столом томились гости, исходили слюной, курцы толклись на крыльце, поглядывали на улицу и на свое отражение в бочке с дождевой водой.
   Сергей и Галя пришли вместе, когда гости заждались и уже не надеялись: началось позднее застолье, Галя сидела рядом за столом как законная жена — мать изревновалась.
   Они сошлись еще в школе, в десятом классе, Галя жила по соседству в таком же старом срубе под железной крашенной крышей. Они легли в Новый год, уснули вместе под утро, а когда проснулись, все уже знали, вся родня, Звенигород — город маленький.
   Сойдясь, они уже не смотрели по сторонам, — ни он, ни она. Их повсюду видели вместе и даже на тренировках по борьбе в местном «Спартаке», куда он ходил по вечерам три раза в неделю, она ожидала его — летом на улице, зимой в холле у входа в раздевалку.
   Сергей успел сдать экзамены в институт и проучился немного, потом его призвали в армию — тогда студентов брали — и послали в десантные войска.
   Как она его ждала! С его отъездом, точно штору задернули в светлой комнате, день превратился в сумерки. Галя даже на танцы перестала ходить, подруги решили, что она заболела. С ее внешностью странно было хранить такую верность: стройная блондинка на хороших ногах, чистая гладкая кожа, которая, казалось, светится в темноте, и Сергей изнывал два года, вспоминая подробности свиданий.
   Он вспоминал ее тело, минуты страсти, вожделение изнуряло его, хотя с чего, казалось бы: их часть, как всю сороковую армию в Афганистане, держали впроголодь.
   «Зачем я здесь?» — думал он, озирая иссушенную солнцем землю, каменистое нагорье, за которым поднимались горы. И почти неизбежно вспоминался Звенигород, сочная зелень окрестных лесов, церкви на холмах, их яркая белизна на солнце среди деревьев.
   Для встреч они облюбовали сенной сарай на задворках дома, в котором жила Галя. Сена в нем давно не держали, но старое дерево помнило его запах — впитало когда-то и теперь источало помалу: тонкий сенной запах смешивался с запахом сухого дерева.
   Они устраивались на полатях, в сарае был помост, куда забираться надо было по приставной лестнице.
   Под скошенной кровлей висели пучки целебных трав и связки кореньев, которые собирала бабушка Гали. Тесное сумрачное пространство было пропитано запахами. Пахло смолистым бальзамом березовых почек, чередой, хмелем, полевым хвощем, горицветом, пижмой, дягилем, чемерицей, кипреем, но сильнее всего и приятнее пах узколистный с маленькими красно-синими цветочками чабрец; когда крыша накалялась на солнце, воздух в сарае густел, настоянный на травах, и становился вязким, как сироп.
   От запахов кружилась голова, и казалось, сарай, наполненный травяным духом, как горячим воздухом воздушный шар, тихо отрывается от земли и, покачиваясь, бесшумно плывет над оврагами, ручьями, покатыми косогорами, над вершинами холмов и церковными куполами.
   В сумрачной, пропахшей травами укромной тесноте было уютно, и какое-то время они молчали и не двигались, как бы не веря, что уединились наконец. Потом они обменивались поцелуями и долго, медленно раздевались, чтобы растянуть ожидание, разглядывали друг друга, прежде чем прикоснуться.
   Без одежды Галя выглядела почти невесомой. Кожа ее светилась в полумраке, и могло сдаться, впрямь излучает свет. Иногда ему мнилось, Гали нет рядом, это память его кажет ее, как случалось с ним на войне, но прикосновение возвращало ее: она была здесь, с ним, ждала его и звала.
   Из армии Ключников вернулся весной, с осени снова пошел в институт. Пока он служил, Галя закончила медицинское училище и теперь работала медсестрой. Чтобы не мотаться каждый день по электричкам, Сергей поселился в общежитии, выходные проводил дома. В субботу собиралась вся семья: мать — бухгалтер в соседнем финансовом техникуме, отец — мастер на фабрике игрушек и трое детей; младшие брат и сестра учились в школе. Мать всегда имела озабоченный вид, ее одолевали мысли, как прокормить семью; если б не огород, ни за что не прожить бы.
   Галя удивляла всех своим здравомыслием. Она была тихая, домашняя, рассудительная, с ней было спокойно и надежно, как с преданной женой.
   Они никогда не говорили о женитьбе, но само собой разумелось, без слов. Все, кто знал их, полагали, что это уже решено, о лучшей жене и мечтать нельзя было, понятно было, что кроме него ей никто не нужен. С ней он испытывал покой — никаких неожиданностей, все прочно, устойчиво, надежно, как в мирном устроенном доме; ощущение благоразумия и рассудительности исходило от нее неизменно.
   Сколько Ключников помнил себя, семья жила скудно. Особенно это стало заметно с тех пор, как он пошел в институт. Иные студенты не задумываясь тратили суммы, превышающие бюджет его семьи, некоторые ездили на своих машинах и одевались, как кому вздумается, во всяком случае, мало кто так трясся над каждой копейкой.
   Нет, он не завидовал, но поневоле заскучаешь, если не снимая таскаешь одни и те же джинсы и один свитер, а единственная твоя куртка подбита рыбьим мехом. И жмешься, жмешься в столовой, в магазине, кроишь-выкраиваешь и даже мечтать не можешь о сносной еде или одежде. Как говорится, со свиным рылом да в калачный ряд.
   …было тихо. Отряд не двигался, все смотрели в просвет тоннеля, с пристрастием ощупывали взглядами каждый предмет.
   Разумеется, отключиться сама по себе вентиляция не могла. Вентиляторы включались как в самой шахте, на месте, так и с пульта в центральной диспетчерской. И одно из двух: либо вентиляцию отключил диспетчер, либо… Сам собой напрашивался вывод: в шахте кто-то есть.
   Все напряженно вслушивались в окружающее пространство, было похоже, они с головой окунулись в тишину, как в тяжелую жидкость, заполнившую тоннель. Непроницаемое беззвучие царило здесь, и пока они прислушивались, ни звука не было вокруг — рядом и вдали. Если и был здесь кто-то, то замер, затаился и ни звуком, ни шевелением не выдал своего присутствия. Могло сдаться, на земле вообще исчезли звуки, и теперь все обречены на беззвучие — отныне и впредь.
   Першин отдал приказ, разведка тронулась с места. Теперь они двигались иначе, чем раньше: пятерки попеременно выдвигались вперед, пока одна группа находилась в движении, другая прикрывала ее, держа тоннель под прицелом.
   …после выписки Лиза встретила его на черной машине, за рулем сидел солдат.
   — Куда мы едем? — поинтересовался Першин, но Лиза не ответила, и он охотно умолк, положившись на нее. Славно, когда о тебе пекутся: куда надо — доставят, когда надо — накормят, что надо — дадут. Просто, как в армии радуйся, повезло!
   Она и впредь лучше знала, чего он хочет, по крайней мере, лучше, чем он; если ему нужно было узнать свое мнение, он спрашивал у нее.
   Они выехали на автостраду, ведущую в Домодедово, за кольцевой дорогой свернули на старое Каширское шоссе. Першин обратил внимание на посты автоинспекции, отслеживающие машину на каждом перекрестке. Машина пересекла узкий мост через реку, въехала на эстакаду и помчалась по пустынной дороге, рассекающей поля и лес.
   Дорога привела их в лесную глушь. На контрольном пункте в лесу охранник проверил пропуск, записал номер машины, нажал кнопку, и ворота открылись. Покружив по плавно петляющей асфальтированной дороге, машина подъехала к большому, облицованному светло-серым известняком зданию, построенному в виде пропеллера из трех лопастей или огромного фирменного знака автомобиля «мерседес».
   Место называлось Бор. В здании Першин на всех этажах увидел роскошные холлы, дорогую мебель, свисающие виноградными гроздьями люстры, плещущие фонтаны, толстые узорчатые ковры… Тут же располагались теннисные корты, бассейн, спортивный зал с тренажерами, сауна, массажные кабинеты.
   Лиза поселила Першина в отдельный номер, круглый год принадлежавший их семье, роскошный номер из двух больших комнат — гостиной с мягкой мебелью и спальни с широкой, как поле, кроватью.
   — Ну и кровать! — воскликнул Андрей, разглядывая диковинное ложе с гнутой, как виолончель, спинкой, обитой ярким цветастым стеганым шелком.
   Кровать была так велика, что даже двоим ничего не стоило в ней потеряться: лечь и не найти друг друга.
   — Как-то даже страшновато, — оробел Першин. — Одному в такой кровати…
   — Еще чего! — с вызовом дернула плечом Лиза. — Даже не надейся! Неужели я оставлю своего больного без присмотра? Хороша я буду врач!

Он понял, что сопротивление бесполезно, пора сдаваться, все равно она настоит на своем: не в ее правилах было отказываться от того, что она задумала, не для того она привезла его в Бор.
   Это был маленький, затерянный в лесу поселок на берегу реки. Одна гладкая пустынная охраняемая дорога вела сюда от шоссе. Дремотная тишина висела над лесными холмами и оврагами, и только в непогоду ее нарушал шум деревьев, да изредка гул пролетающих самолетов прокатывался из края в край над безлюдным пространством. Настоенный на тишине и лесных зарослях воздух был так чист и прозрачен, что у приезжего с непривычки кружилась голова. Воздух Бора, как средневековый бальзам, клонил в вещие сны, изгонял бесов, открывал способность к ясновидению и рождал озарения свыше. Правда, обитателям Бора редкий воздух не шел впрок, они не становились умнее, благороднее, чище, волшебный воздух приносил им мелкую пользу, как чернослив или свекла приносят пользу пищеварению. Нет, Бор не шел впрок своим обитателям, как не идет впрок все, что добыто неправедно.
   По России много таких мест укрыто от чужих глаз. Это были те самые таинственные закрома Родины, куда отовсюду свозили все лучшее, что водилось на свете и рожала земля. На особых фермах растили особый скот, в особых прудах разводили особую рыбу, особые поля давали особые урожаи, и особые плоды росли в особых садах.
   О да, постояльцы пансионата знали толк, как должна быть устроена жизнь, и похоже, вся страна для того и трудилась — недоедала, корячилась натужно, чтобы они ни в чем не знали нехватки и отказа.
   В пансионате предугадывали малейшие желания постояльца. Он даже мог пригласить гостей без счета, сколько вздумается, всех обязаны были накормить и обласкать; при желании постоялец оставлял гостей ночевать.
   Это было очень удобно для тех, кто имел любовниц: никто не спрашивал документов, не докучал расспросами, не домогался узнать, кем приходится женщина и кому.
   Вышколенный услужливый персонал делал жизнь в пансионате удобной и легкой. Безмолвная челядь исправно служила круглые сутки, оставаясь незаметной, и готова была предстать пред очи по первому зову. Челядь понимала манеры и обхождение, хорошо знала свое место, но главное, помалкивала; умение держать язык за зубами ценилось здесь превыше всего: сведения о пансионате персонал обязан был хранить, как государственную тайну.
   Между тем пансионат Бор на самом деле был государственной тайной. Как, впрочем, и другие подобные пансионаты: «Сосны», «Лесные дали» и прочие, прочие…
   Пансионат скрывали, как важный военный объект, дороги к нему были закрыты, каждая машина имела пропуск, номера всех машин заносили в специальный журнал. Контрольно-пропускные пункты, глухие заборы и сигнализация стерегли лес, как зеницу ока. Служба безопасности бдительно охраняла все входы и выходы, держала под присмотром каждую щель и окрестности, патрули прочесывали местность день и ночь.
   Обитатели пансионата жили спокойно, уверенные в своей безопасности. Сказочный воздух, как отмечалось, не шел им впрок и не способствовал развитию ума и таланта, они по-прежнему не понимали, что происходит за забором, что творится вокруг, куда клонится жизнь, — не понимали и не хотели понимать.
   Всех, кто их кормил и содержал, они определили в быдло, в рабочий скот, необходимый для их благополучного существования, они презирали эту безликую массу, от имени которой они управляли страной, — презирали, не подозревая, что сами они — всего лишь унылая бездарная саранча, способная все пожрать.
   Обслуживающий персонал жил в полукилометре от самого пансионата в отдельном поселке из десяти больших домов. Разумеется, челяди перепадало кое-что из того, чем владела номенклатура. Челядь подкармливали, чтобы служила верно — не за страх, за совесть. Она была надежно защищена от невзгод, в которых прозябало прочее население: все, кто обитал в поселке, не знали житейских забот.
   Это было райское место, изолированное от остального мира, заповедник, остров счастья, сказочная земля, мечта, осуществленная наяву. Это был особый лагерь, зона наоборот, где зэки имели все, о чем можно мечтать. И все же это была зона, загон, окруженный ненавистью голодных.
   Челядь, как водится, ненавидела тех, кому служила. Ненависть рождалась из зависти — челядь, как никто, знает, чем владеют хозяева, она ненавидела их за то, что вынуждена им служить, и мечтала оказаться на их месте.
   Время в пансионате текло неторопливо и безмятежно. По вечерам черные лимузины привозили начальников из Москвы, утром приезжали за ними, чтобы отвезти на работу. Постоянно в пансионате жили преимущественно домочадцы жены, дети, бабушки с внуками… Подрастая, юная поросль постигала законы стаи: с кем знаться, откуда дует ветер, как повернуться… В неторопливых прогулках по аллеям, в бассейне, на теннисных кортах, в сауне решались судьбы: устраивались карьеры, слаживались браки, готовились награды и назначения.
   Вести о том, что происходит за забором, долетали сюда, как будто из немыслимой дали. Нет, в каждом номере, у каждого постояльца исправно работал телевизор, библиотека получала множество газет, но это как бы не имело отношения к жизни пансионата. Да, в мире что-то происходило, но это было где-то далеко, на другой планете, в другом измерении. Люди за забором были для обитателей Бора, как муравьи, которые копошатся в своих муравейниках, без них нельзя обойтись, но лучше о них не знать, не думать; пусть приносят пользу и не мешают жить.
   Непоколебимая тишина владела Бором изо дня в день, из месяца в месяц, из года в год, и понятно было: так есть, так и останется впредь.
   Пансионат знал лишь одно исчисление времени: от еды до еды. А какая там была кухня! Меню напоминало грезы чревоугодника. Чем беднее и голоднее жила страна, тем вкуснее и обильнее кормили в Бору, потому что полнота счастья познается в сравнении: настоящую радость приносит лишь то, что есть у тебя и нет у других.
   Любитель поесть, Першин вспоминал изредка, как его кормили в Бору, однако чаще он вспоминал Бор совсем по другой причине: лес там был утыкан вентиляционными шахтами.
   Тоннель, соединяющий Москву с аэропортом Домодедово, имел ответвления в Бор, где под землей был устроен запасной командный пункт. Бункер соединялся с пансионатом, мощная система жизнеобеспечения держалась в постоянной готовности, обширные продуктовые склады регулярно обновлялись.
   В случае нужды тоннель можно было использовать для скрытой эвакуации номенклатуры из Москвы: в пансионате удобно было переждать тяготы и превратности смутного времени — войну, бунт, чуму, холеру…
   Бетонные стволы шахт сверху прикрывали четырехскатные навесы из белого оцинкованного железа, доступ в шахту закрывали решетки с люками, вниз вели крутые металлические лестницы.
   Под землей шахты соединялись горизонтальными ходами, по которым тянулись пучки труб, укутанные толстыми чехлами тепловой изоляции. При желании можно было под землей уйти из пансионата и выбраться на поверхность далеко в лесу.
   Близость аэропорта Домодедово была удобна для срочного бегства. Однако на этот случай была продумана и другая возможность: в деревне Астафьево, неподалеку от Бора, где находилось подсобное хозяйство пансионата, — фермы, поля и парники, был построен тайный аэродром бетонная полоса, замаскированная деревьями и кустами.
   Нескончаемые тоннели, огромный бункер и подземные склады были рассчитаны на длительное пользование, сам пансионат был построен как секретный объект, скрытый в лесу от чужих глаз. Ни одна дорога не была здесь прямой, чтобы не открывать обзор и перспективу, дороги кружили плавно и просматривались в лесу лишь на короткое расстояние — от поворота к повороту. И хотя пансионат располагался на холме, его нельзя было заметить ни с одной точки окрестностей: здание было опущено в широкий кратер посреди холма, густой лес закрывал его со всех сторон.
   Все плоскости — крыши здания и пристроек были удобны для посадки вертолетов, однако постояльцы никогда не думали о бегстве. Жизнь пансионата казалась им незыблемой — на века. Страна воевала, они понятия не имели, что такое война, как, впрочем, и обо всем остальном: не знали, не ведали.
   Им невдомек было, что такое жизнь впроголодь, как стоят в очередях, где добывать еду, одежду и прочее, прочее, без чего нельзя обойтись. Они были надежно ограждены от забот, от всего, что обременяет жизнь.
   Сытые, довольные, уверенные в себе, они наслаждались существованием и были прочно отрезаны от окружающего мира; их не касались горести и невзгоды, которые одолевают всех нас, и казалось, обитатели пансионата не подвластны случайностям и несчастьям, не подвержены стихийным бедствиям, превратностям судьбы, даже самому времени.
   Это был заповедник безмятежности, довольства и покоя, остров счастья в море бед. Жизнь в Бору так разительно отличалась от всего, что творилось вокруг, что Першина то и дело брала оторопь и, ошеломленный, он подозрительно и недоверчиво озирался.
   Ну, не могло такого быть, не могло! Чтобы гигантская немазанная телега государства так немилосердно скрипела, кренилась, едва ковыляла по ухабам, плелась кое-как, вкривь и вкось, через пень-колоду и вот-вот готова была рухнуть, рассыпаться на куски, и в то же время такая тишь, покой, сладкий сон. Что-то странное заключалось в существовании Бора, некий абсурд, причуда больной фантазии, извращенное воображение. Как, например, в том, что в проливной дождь по аллеям пансионата разъезжала поливальная машина и тугими струями хлестала асфальт.
   Поразительно было отсутствие в пансионате наглядной агитации. Здесь не стояли стенды, не висели плакаты и транспаранты — ни один лозунг днем с огнем нельзя было сыскать. Понятно, это требовалось там, за оградой, для других, кого следовало понукать и куда-то вести — в даль, к химерам. А здесь, что ж, для себя это было ни к чему, лишние хлопоты, пустая затея.
   Никакие перемены в стране не задевали Бора. Менялись вожди, правительства, конституции, сама коммунистическая партия рухнула, как гнилое дерево в непогоду под ветром, — в Бору ничего не менялось. Все так же точно в срок подъезжали продуктовые фургоны с разносолами, все так же тихие услужливые горничные каждые три дня перестилали хрустящее свежее белье, все так же бдила охрана, так же стригли газон, и все так же изобретательные повара угождали на любой вкус. И все так же сверкающие лимузины привозили и увозили сытых уверенных людей.
   …Вход в шахту они обложили двумя группами. Решетка в нарушение инструкции была открыта: то ли кто-то открыл ее, то ли обычное разгильдяйство — не закрыли при последнем осмотре.
   На высоте человеческого роста в боковой стене зияло большое черное отверстие, устье воздушного канала. Добраться туда можно было по железному трапу и мостику, Першин взял с собой проводника и одну из пятерок, вторая пятерка осталась внизу и рассредоточилась, охраняя подступы.
   Стараясь не шуметь, они забрались в канал, крались, пригнувшись, выставив автоматы перед собой. Света в канале не было, пришлось включить ручные фонари: яркие лучи осветили грязный бетонный пол, округлые своды, голые в разводах и потеках стены и какие-то трубы, вентили, муфты, задвижки, редукторы…

Сильные фонари с трудом пробивали кромешный мрак. В глубине канала обнаружились герметичные двери с ручным и гидравлическим приводом, в случае нужды они отрезали поступление воздуха с поверхности.
   Система запоров в метро была хорошо продумана: все шахты, коллекторы и станции могли быть мгновенно изолированы, в каждом тоннеле стояли огромные герметичные ворота, способные наглухо его перекрыть, станционные переходы имели особые металлические задвижки с резиновыми прокладками, чтобы отрезать одну часть станции от другой.
   Канал уходил далеко в сторону от тоннеля, конца не было. Вздумай кто-нибудь атаковать их, в канале было как нельзя удобно: горящие в темноте фонари — отличная мишень.
   Канал привел их в закрытую, похожую на бетонный мешок, камеру, и казалось, все, тупик, дальше нет пути. Першин поводил фонарем и неожиданно увидел неприметную железную дверь, за которой посвистывал ветер. Проводник не успел предупредить, Першин рванул дверь и ужаснулся: под ногами открылась пустота.
   4
   Проводника отбирали с особым тщанием: одни выглядели совсем дряхлыми, другие ничего не знали о тайных ходах и сооружениях, третьи смертельно боялись хоть на шаг приблизиться к секретным объектам компартии и госбезопасности — им даже страшно было подумать об этом.
   «Несчастные люди», думал Першин, разглядывая робких пожилых людей, которые по давней выучке опасались сказать лишнее слово.
   Десятки лет лживые проповедники вколачивали им в головы, что главное — это будущее, и надо напрячь силы, вот она, желанная цель — рукой подать. И они трудились, как муравьи, забыв себя, возводили общий муравейник, в котором лучше всего жилось бездельникам-поводырям, а желанная цель уходила все дальше, становилась зыбкой, размытой, невесть чем. Те, кто их звал и понукал, разумеется, жили припеваючи, как все лживые пророки, во все времена.
   Мастер Поляков работал в метро пятьдесят с лишним лет. Выглядел он довольно бодро, хорошо знал и помнил систему ходов и коммуникаций. Першин отметил его среди прочих кандидатов, но не определил, на ком остановить выбор.
   Они сидели в конторе дистанции, на стене невнятно талдычило радио, как вдруг Поляков выругался, поморщился брезгливо и лицо его скривилось от досады.
   — Ты чего, дед? — удивился Першин.
   — Ничего, — мрачно отрезал старик. — Языком трепать все мастера.
   Першин восстановил в памяти последние слова из динамика: какой-то функционер компартии настырно толковал о социалистическом выборе.
   — По-моему, речь о социализме идет, — лукаво глянул Першин.
   — Какой, к хрену, социализм?! О кормушке своей печется! Непонятно, что ли? Мозги пудрит, бездельник. Работать не хочет.
   — Что-то я не возьму в толк… Объясни, пожалуйста, — попросил Першин.
   — Да что объяснять?! Ребенку понятно. Социализм — это что, знаешь?
   — Что? — прикинулся непонятливым Першин.
   — Распределение! Одни работают, производят, а другие распределяют. Кто распределяет, тот все имеет. Потому как при кормушке состоит. Сами себя пристроили. Удобно, верно? Ни черта ни делаешь, а все есть. Вот они и гнут свое. Криком кричат: кормите нас! Понял?
   — Понял. Доходчиво изложил.
   В молодости Поляков воевал и всю свою жизнь гнул спину, работал под землей, но ничего не нажил, только и хватало, чтобы не умереть с голода да тело прикрыть. Но он хоть понимал суть происходящего, другие были убеждены, что так и должно быть, это и есть их добровольный выбор и судьба.
   Да, старик все точно определил: все разговоры о коммунизме на самом деле были отчаянным воплем нахлебников: кормите нас! Лиши их кормушки, и все, конец. Потому и стояли они насмерть, и не было на свете такой крови и такого мора, на который они не пошли бы, чтобы отстоять кормушку.
   …глянув вниз, Першин невольно отпрянул: под ногами открылась бездонная пропасть.
   — Ствол, — подсказал за спиной старик Поляков.
   Шахтный ствол выглядел, как широкий круглый колодец, выложенный чугунными кольцами. Першин посветил фонарем вниз, ему стало жутко от высоты: свет не достиг дна шахты.
   В пролет выступали площадки из прутьев, соединенные железной лестницей, которая сверху вниз тянулась по всему стволу. Першин отрядил парные патрули вверх и вниз, их ботинки часто застучали по перекладинам.
   — Командир… — Ключников осветил фонарем люк в бетонном полу.
   Они попытались поднять крышку, но она не поддалась, и Першин подумал, что многие ходы и помещения проверить не удастся. Патрули вскоре вернулись: верхний коллектор имел выход в вентиляционный киоск, стоящий в тихом зеленом дворе на полпути между станциями метро, из коллектора можно было попасть и в старые, оставшиеся от строителей горные выработки, которые, в свою очередь, вели неизвестно куда; из нижнего коллектора патруль спустился в перекачку, но дальше не пошел, чтобы не заблудиться в разветвленных водоотводах.
   Капитан приказал вернуться в тоннель, разведка продолжала движение. Все понимали, что это всего лишь беглый осмотр, с которого начинается долгая и тяжкая работа.
   Москва спала, забывшись. Город выглядел вымершим — ни одного светящегося окна. Изредка на большой скорости проносились машины, но можно было из конца в конец проехать весь город и ни встретить ни одного прохожего. Москва, похоже, страшилась пробуждения. Каждое утро жители с опаской ждали ночных вестей и, узнав, погружались в тревогу.
   Разведка приближалась к станции «Чистые пруды», когда идущий впереди Антон Бирс заметил бегущую вдоль пути крысу. Она была обычных размеров, отнюдь не свирепый мутант, и заметив людей, крыса стала испуганно метаться, пока не юркнула в круглую дыру под платформой.
   Метровых крыс-мутантов, нападающих на людей, несколько лет назад придумал находчивый журналист, публикация взбудоражила всю Москву: легковерные читатели приняли выдумку за чистую монету и ударились в панику; служащие метро и городские власти долго потом доказывали, что все это вымысел.
   Нет, крыса была обычных размеров, но ее появление наводило на размышления: где-то поблизости находятся запасы пищи — то ли склад, то ли кухня, то ли столовая или буфет.
   На станции было безлюдно, горел слабый свет, разведчики поднялись на платформу и осмотрели все служебные помещения. В конце зала, за бюстом коммунистического вождя, убитого соратниками, железная лестница вела вниз, под платформу. На решетке висела табличка «Машинный зал. Посторонним вход запрещен», на дверном косяке Першин заметил электрический звонок с красной кнопкой. На звонок никто не вышел, один из разведчиков повозился и открыл замок. Добротная деревянная дверь годилась скорее важному кабинету, чем машинному залу станции метро, за дверью они обнаружили казенное помещение, похожее на кладовую или подсобку, следующая дверь вела неизвестно куда.
   Когда разведчики ее распахнули, дремавший за ней дежурный с погонами лейтенанта, обомлел от неожиданности, глаза у него стали круглыми, как у филина.
   — Что?! Кто?! Что?! — быстро забормотал он в растерянности, но опомнился и, вскочив, попытался нажать кнопку звонка, чтобы поднять тревогу.
   Сюда годами никто не заглядывал, кроме офицеров охраны и доверенного персонала. Изредка в помещениях случались протечки, чаще в коридорах, видно, поблизости в иле, песке или суглинке существовал плывун, и тогда охрана обращалась в технадзор метро, но дальше коридора никого не пускали. Рабочие под присмотром офицеров вскрывали стену, дренировали грунт и ставили панель на место.
   Помещение никогда не видело столько людей сразу, это был тихий пост сними, никто не заметит.
   Потому и всполошился сонный лейтенант, когда отсек внезапно наполнился рослыми разведчиками — помещение сразу стало тесным и шумным. Поднять тревогу лейтенант не успел, в мгновение ока его отодвинули от звонка и отняли пистолет — подальше от греха, чтобы не вздумал поиграть в войну.
   Лейтенант как будто смирился, поник и вдруг быстро, как кошка лапой, цапнул телефонную трубку, но больше ничего не успел, трубку отняли и положили на рычаг. Он еще пытался заслонить собой дверь, за которой тянулся длинный белый коридор. Першин отнюдь не хотел поднимать панику в дежурных службах и потому лишь прошел коридор, чтобы убедиться, что он ведет в приемную министерства на Мясницкой и в соседний штаб.
   — Кто такие?! Я доложу! Я доложу! — выкрикивал лейтенант, хотя его никто не слушал.
   Его можно было понять: из глубокого тыла он неожиданно оказался на передовой; мятый, сонный, растерянный, он не знал, что делать, все инструкции разом вылетели из головы.
   — Вы из комитета? — с надеждой спросил лейтенант, и понятно было, что он имеет в виду госбезопасность.
   — Мы сами по себе, — разочаровал его Першин.
   — Как?! — опешил лейтенант и недоверчиво вертел головой, разглядывая разведчиков: каждый ростом под потолок, пятнистые комбинезоны, бронежилеты, укороченные десантные автоматы АКМ, гранаты, баллончики с газом, ножи на ремнях…
   — Доложи, если хочешь, — предложил ему Першин.
   — Кому? — не понял лейтенант.
   — Министру.
   — Что доложить? — упавшим голосом спросил лейтенант.
   — Что хочешь.
   — А ты вообще на поверхности бываешь? Поднимаешься иногда? Или все время здесь торчишь? — ворчливо поинтересовался проводник. — Что в Москве происходит, знаешь?
   Они оставили лейтенанта в глубокой задумчивости. Першин не был уверен, что тот доложит о происшествии по начальству: караульная служба на этом посту была предпочтительнее, чем Новая Земля или Чукотка.
   Поднявшись на платформу, разведчики разместились на мотовозе, который их поджидал. Обратная дорога по встречному тоннелю заняла всего несколько минут, мотовоз высадил их и укатил в сторону Черкизово. Разведке следовало поторапливаться, вскоре должны были дать напряжение в третий рельс.
   Поляков отомкнул замок и стоял, дожидаясь, у открытой решетки, пока все пройдут в коридор. Разведчики один за другим поднимались по железному трапу, Першин шагнул последним и остановился за порогом в ожидании проводника. Сквозь стук шагов ему почудился странный звук, которому он не придал значения: то был звук лопнувшей струны.
   Першин стоял в коридоре и ждал. Никто не появлялся, проводник замешкался в тоннеле, Першин услышал стон и быстро выглянул: проводник лежал ничком, подогнув ноги.
   — Ко мне! — крикнул Першин в глубину коридора и прыгнул в тоннель.
   Разведчики окружили его, изготовив автоматы, но стрелять не пришлось, не было цели. Все было тихо, спокойно, горела цепь фонарей, тоннель оставался пустым и безлюдным. Першин нагнулся к проводнику: в спине у старика торчала массивная металлическая стрела.
   5
   Салатовый «фольксваген» въехал в захламленную арку, покачиваясь на ухабах, покатил мимо обветшалых, назначенных под снос домов, мимо помоек, загаженных детских площадок, мусорных баков, сараев, чахлых деревьев, гаражей, объехал громадный, разбросанный, нелепый проходной двор, каких полным-полно в центре Москвы, и поерзал вперед-назад, чтобы приткнуться возле неприметного облезлого строения.
   Антон Бирс был единственным, кто пришел в отряд сам.
   …пронзительный женский крик вспорол ночь и оборвался тотчас. Дремлющий в забытьи дом пробудился и настороженно замер, вслушиваясь в обморочную тишину: то ли на самом деле кричали, то ли всему дому приснился один кошмарный сон.
 
Молчаливый крик висел над домом, над улицей и над городом, истошный, оглушительный вопль, который никто не слышал, но от которого все оглохли.
   Мучительное ожидание томило город — дома, улицы, дворы, переулки, изнуренная страхом и ожиданием Москва погружалась в тяжелую дрему, чтобы очнуться вскоре и замороченно обмереть, прислушиваясь к разрозненным городским звукам.
   …форштевень проламывал надвигающуюся водяную гору. Волна, разбившись, взмывала над баком и тяжело рушилась вниз, окатывая палубу и борта, осыпала брызгами рубку, мачты, антенны. На морозе корабль быстро обледенел: фальшборт, поручни, трапы, ванты, леера и палубные надстройки покрылись толстой коркой льда. Отяжелевшие, покрытые прозрачным панцирем, десантные суда сбавили ход; из-за шторма и обледенения они немилосердно опаздывали к месту высадки.
   В ходовой рубке было темно, луч локатора мерно кружил по экрану, на спардеке, низко надвинув капюшон, скучал на морозе вахтенный сигнальщик, внизу, в десантном кубрике томилась перед высадкой морская пехота; тусклое дежурное освещение, вибрация, гул двигателей и качка клонили десантников в сон.
   По возрасту Бирс был старшим в роте, в батальоне, а то и в бригаде: его призвали в том возрасте, когда армейская служба для его сверстников становится далеким прошлым.
   Честно говоря, Бирс не собирался служить и в морскую пехоту попал по недоразумению. После факультета журналистики он успел придумать передачу на телевидении, он сам ее вел, и по этой причине многие узнавали его в лицо, а те, кто не узнавал, озабоченно морщили лоб, силясь вспомнить, откуда они его знают.
   Воинские повестки не вызывали в семье интереса, это была как бы почта, не требующая ответа, вроде официальных поздравлений с государственным праздником, которые пачками получал отец.
   Повестку обычно равнодушно клали на столик в прихожей, на ней записывали номера телефонов, от нее отрывали клочки, со временем повестка исчезла неизвестно куда.
   В семье все страшно удивились, когда за Антоном приехали на машине два милиционера и отвезли в военкомат. Еще тогда, вероятно, можно было все поправить, поведи он себя осмотрительно.
   — Да вы что, братцы?! — искренне всплеснул руками Бирс, когда ему объявили призыв. — У меня передача на носу! Студия горит, кучу денег вложили! Вы в своем уме?! Группа в экспедицию уезжает! Билеты на руках!
   Поглазеть на необычного призывника собрались офицеры из соседних комнат. Бирс толковал им, толковал в надежде, что сейчас объяснит получше, и они поймут.
   — А кто служить будет? — мрачно поинтересовался рыхлый подполковник с ромбом Военно-политической академии.
   — Вы, видимо, замполит? — спросил Бирс. — Я не ошибся?
   — Политработник, — подтвердил офицер, морщась от того, что вынужден объясняться с долговязым балбесом, лицо которого казалось знакомым.
   — Я думаю, если завтра вы не явитесь на службу, никто не заметит. Послезавтра вас уже забудут. А если я завтра не приду, все остановится, передача не выйдет.
   — Я смотрю, ты больно грамотный, — лицо подполковника пошло красными пятнами.
   Как все политработники, он знал, что строевые офицеры их недолюбливают и считают бездельниками, но так открыто перед сослуживцами его еще никто не срамил.
   — Грамотный, — согласился Бирс. — А вам по душе неграмотные? С ними проще? Кстати, мы что, перешли на «ты»?
   Из военкомата его уже не выпустили, даже парикмахера пригласили, чтобы остриг под машинку.
   В военкомате поломали головы и за строптивость и наглое поведение упекли Бирса в морскую пехоту на Дальний Восток.
   К ночи шторм стих, десантные войска подошли к месту высадки: впереди по курсу на фоне блеклого горизонта со следами догорающей зари над морем чернел остров, который десанту предстояло взять штурмом.
   Корабли на малых оборотах подошли к берегу, опустили пандусы, но отмели не достали: из-за шторма и обледенения суда опоздали до начала прилива, высадку пришлось делать в воду.
   Двумя цепочками десантники друг за другом выбегали из трюма на пандус и прыгали в море. Подняв оружие, Бирс вместе со всеми по грудь в ледяной воде спешил к берегу, преодолел под встречным огнем песчаный пляж и полз по скользким мокрым камням к линии береговых укреплений, а потом карабкался на скалы, где противник устроил доты.
   Бирс служил трудно, не мог осилить субординацию. Да и как смириться, если помыкает тобой малограмотный тупица, который кроме мата и команды «отставить!» других слов не знает.
   Потому и не вылезал Бирс из нарядов, вдоволь начистил на кухне картошки, вымыл в казарме полов, вычистил гальюнов, да и на «губе» посидел сполна: за строптивость, за грамотность, за то, что больно умный, за то, что много о себе понимает, за… — да мало ли… Одно то, что человек из Москвы, вызывало у многих досаду. Даже фамилия доставляла ему немало хлопот.
   — Бирс, ты не русский? — спросил однажды однокамерник на «губе».
   — Числюсь русским, — неохотно ответил Антон, наперед зная, о чем пойдет речь.
   — Как это?
   — Один прадед немец, другой швед, третий русский, четвертый вообще грек. У нас в роду и поляки, и грузины… Так кто я?
   — Да, намешано в тебе. А я вот русский.
   — Поздравляю.
   — Чистокровный!
   — А вот это трудно сказать. Ты из предков кого знаешь?
   — Деда, бабку…
   — А дальше?
   — Дальше не знаю.
   — Ну вот видишь. Да и невелика заслуга, ты-то причем? Кем тебя родили, тем ты и стал. Хвастать особенно нечем. Это уж потом от тебя зависит — кем станешь. Тогда гордись, другое дело.
   — Ты что, против русских?
   — Упаси Бог! Я за всех!
   Однокамерник остался недоволен, Бирс видел, но это был еще мирный разговор, а случались драки — в казарме, в сортире, даже здесь, на «губе».
   Бирс досиживал привычные десять суток, когда в часть с инспекцией прибыл полковник из округа.
   — Кто разрисовал стены? — полковник строго оглядел камеру, стены которой были действительно разрисованы и исписаны похабщиной вдоль и поперек.
   Это была настоящая солдатская художественная галерея, созданная поколениями отсидчиков, гордость и слава гарнизона, многие просились на «губу», как в музей.
   — Не могу знать, — стоя по стойке смирно, ответил Бирс.
   — Вы?! — в упор сверлил глазами инспектирующий.
   — Никак нет.
   — Ваша камера, значит вы! — сделал доступный вывод полковник.
   — Товарищ полковник! — торжественно, громко и внятно обратился Бирс. — Если вы станете возле навозной кучи, я же не скажу, что вы ее автор!
   Антон наперед знал, что поплатится, но поделать с собой ничего не мог. Ему добавили две недели строгого ареста, но он и впредь не в силах был совладать с гордыней, принесшей ему столько хлопот.
   Служить оставалось шесть месяцев, когда его вызвали в штаб.
   — Бирс, вы были альпинистом? — улыбчиво поинтересовался начальник штаба, и Антон сразу почуял подвох: начштаба ко всем, кто был ниже по званию, обращался на «ты», неожиданная ласка была явно неспроста.
   — Альпинистом я никогда не был, — сдержанно ответил Бирс.
   — В личном деле записано, что вы горнолыжник.
   — Я катался в университете.
   — В горы ездили?
   — Ездил. Два раза.
   — Ну вот видите, а говорите, не альпинист.
   — Я на лыжах катался.
   — Какая разница? Горы — есть горы. Пришел приказ: альпинистов отправить по назначению. Так что собирайтесь.
   Он сразу понял, что это означает: кто-то напоследок решил сделать ему подарок. Бирс прислушался к себе, но странное дело: он был спокоен, даже на прощание он ничего им не сказал — что толку?
   С некоторых пор он стал полагаться на судьбу, чему быть, того не миновать, и он учился смирению, как учатся читать — постепенно, шаг за шагом, по буквам, по слогам…
   В Афганистане Бирс пробыл пять месяцев. К войне он испытывал отвращение, ненавидел тех, кто ее затеял, однако он не сожалел, что попал сюда: чтобы узнать, надо было пройти.
   Вернувшись, Бирс снова работал на телевидении и жил прежней жизнью, но минувшие два года помнились постоянно, даже тогда, когда он не думал о них, не вспоминал: невозможно уже было жить так, словно он не прыгал с десантного пандуса в ледяное море, не полз по мокрым камням, не отбывал наряды на кухне, не мыл гальюны и полы, не сидел на гауптвахте, не лез ночью на скалы, чтобы к утру оседлать господствующую высоту или перевал, не смотрел в глаза смерти и не видел, как убивают других.
   …старик умер не приходя в себя. Стреляли из арбалета, уйти далеко стрелок не мог. Разведчики рванули по тоннелю в сторону Красных Ворот, осматривая на ходу все щели; гулкий топот кованых башмаков заполнил тесное пространство.
   Першин понимал, что стрелок знает здесь все ходы, но выбора не было: времени оставалось в обрез, вот-вот пропоет сигнал, замигают фонари и вскоре в контактный рельс дадут напряжение, следом пойдут поезда, и задача усложнится неимоверно, тут не то что искать, уцелеть бы.
   На проводника, конечно, охотились не случайно, без него отряд слеп. Першин крыл себя последними словами: старик перед спуском отказался от бронежилета, уговорить его капитан не смог.
   Он подозвал Бирса и Ключникова и приказал затаиться поблизости, пока отряд прочесывает тоннель.
   — Сейчас половина пятого, через час линию ставят под напряжение, предупредил их Першин. — Если мы не вернемся, действуйте по обстановке.
   Беглым шагом разведчики двигались в сторону Красных Ворот, Першин на ходу отряжал парные патрули для осмотра боковых помещений — осмотрев, они бежали за остальными вдогонку.
   Впереди была уже видна станция, когда в тоннеле они увидели неприметную дверь, замаскированную под тюбинг — ребристую, округлую, похожую на бортовую дверь самолета. Заметить ее было трудно и не веди разведка дотошного пристального осмотра, прозевали бы непременно.
   За герметичной стальной дверью горел свет, цепь молочных плафонов тянулась по шершавой стене коридора. Открыв дверь, разведчики обнаружили множество помещений, похожих на комфортабельные казематы: стало ясно, что они проникли в тайный бункер, сообщающийся с метро.
   Подстраховывая друг друга, разведчики попеременно делали выпады за угол, беря под прицел каждый поворот, дверь, лестницу, занимали позиции и короткими перебежками двигались дальше. Да, это был бункер, резервный центр управления и связи.
   Бункер поражал размерами: два огромных, как стадион, тоннеля, каждый надвое делила продольная стена, вдоль которой тянулись бесконечные служебные, жилые и подсобные помещения — аппаратные, пульты, трансформаторные, аккумуляторные и насосные станции, отсеки для отдыха, склады, пищеблоки — при необходимости здесь могли разместиться тысячи людей: на глаз бункер был величиной с несколько станций метро.
   Сейчас десятки человек, мужчин и женщин, несли дежурство, поддерживая аппаратуру в рабочем состоянии. Появление разведчиков едва не сразило их наповал. Однако главная неожиданность ждала разведку впереди: оставшиеся в засаде Бирс и Ключников исчезли.
   …приход Бирса в отряд радости Першину не доставил. Он не скрывал, что предпочел бы кого-нибудь попроще и старался отвадить знаменитого гостя, но Бирс не отступал.
   — Боюсь хлопот с вами, Бирс, — признался Першин. — Вы — журналист, человек на виду, у вас свой норов. А мне нужна дисциплина.
— Я потерплю, — пообещал Бирс.
   — Могу обидеть ненароком. Накричать, матом покрыть… А возразить мне нельзя: затея у нас опасная, мое слово — закон.
   — Так и будет, командир, — подтвердил Бирс.
   Першин не стал говорить, что в мирной жизни они находятся в разных весовых категориях: Бирс — знаменитость, а он — грузчик в мебельном магазине, и за одним столом им вместе не сидеть.
   Бирс пришел в отряд по нескольким причинам. Материал был первоклассный, тянул на цикл передач, а то и на фильм, многие студии уже зарились на него, и Бирс решил всех опередить, а потому следовало узнать обо всем самому.
   Однако была и другая причина. Его вдруг остро потянуло пережить то чувство, какое изо дня в день он испытывал на войне: ощущение опасности. Так игрока, бросившего игру, вдруг потянет остро вновь пережить давний азарт. Подобное чувство испытывал весь отряд: опасность, как наркотик, вкусив ее, потом неизбежно чувствуешь в ней потребность. После войны они долго не знали, куда себя деть, жизнь казалась им пресной, спокойное размеренное существование томило, риск притягивал и неодолимо манил.
   …в общежитии соседом Ключникова оказался Буров, студент третьего курса. Это был щуплый хлопотун, всегда возбужденный и непоседливый, беспокойные руки вечно что-то искали, трогали, ощупывали, он мял, гнул, теребил всякий предмет, который сподобился ухватить. Нередко он ломал ручки и карандаши, рвал носовые платки, раздергивал на нитки вязание, знающие его люди то и дело отнимали у него попавшую под руку вещь; когда руки ничего не находили, он нервно грыз ногти и обкусывал их до мяса.
   Похоже было, его постоянно гложет какая-то тревога, изводит мучительный зуд — ест и не дает покоя. Буров не находил себе места, беспрестанно ерзал, озабоченно озирался и, волнуясь, подозрительно поглядывал за окно. Какая-то жгучая мысль терзала его неотвязно, изнуряла и сжигала дотла.
   Буров был не молод уже — за тридцать, носил бороду, на темени сквозь редкие светлые волосы просвечивала мягкая розовая плешь, он ходил в неизменной черной рубахе, черные брюки заправлял в тяжелые кирзовые сапоги, на плече у него, как у странника, висела холщовая торба.
   Он был бледен всегда, однако на бледном лице странным образом выделялись глаза: они горели постоянно, как будто какая-то неистовая догадка осенила его и распаляла изо дня в день.
   В глазах полыхал огонь сокровенного знания, словно он постиг что-то, что другим не дано, один познал истину, недоступную остальным, она горела в его глазах — горела и не иссякала.
   Даже ночью, похоже, он не знал угомона, ворочался беспрерывно, и Ключникову казалось, что огонь его глаз прожигает темноту.
   Впрочем, так и было на самом деле, одна мысль не давала ему покоя и не отпускала ни на миг: Буров постоянно думал о евреях. Мысль о всеобщем, всемирном заговоре давно овладела им, захватила и не отпускала ни на миг. Истина заключалась в их кромешной вине: все, что происходило в мире дурного, Буров связывал с евреями — войны, голод, катастрофы, рост цен, аварии, стихийные бедствия были делом их рук. Даже лампочки перегорали часто, потому что евреи подло меняли напряжение в сети.
   Он был убежден, что ничто в мире не происходит само по себе, случайно, без их участия: стоило только получше разобраться, найти концы, размотать, и обязательно отыщется еврейский умысел. И Буров постоянно пребывал в поиске, искал и связывал между собой множество разрозненных фактов, случаев, событий, это занятие стало смыслом его существования: сокрушительный заговор пронизал и опутал весь мир, проник во все щели, и только он, Буров, мог распутать эту дьявольскую сеть. Шагу нельзя было ступить, чтобы не наткнуться на заговор. Буров повсюду искал тайные козни, искал и находил, ни о чем другом он не мог думать и говорить.
   — Ты посмотри на школьные учебники, — призывал он Ключникова. — Их составили евреи, чтобы запутать русских детей. А война в Персидском заливе?
   — А что война? — удивлялся Ключников. — По-моему, Ирак начал…
   — Формально. Это только кажется. На самом деле за этим стоят евреи. Уж слишком им это было выгодно. Их обстреливали, они не отвечали. Выгодно, выгодно! Ирак и Кувейт — это только видимость!
   — А доказательства?
   — Докажу! Не могло без них обойтись, они устроили это чужими руками. Если им надо, они что угодно устроят. Ты заметил, как у нас стали топить?
   — Плохо?
   — Батареи холодные. Думаешь, случайно?
   — Что, тоже евреи?
   — А ты думал!
   — Ну, это ты, брат, хватил! — засмеялся Ключников, который вообще весь разговор не принимал всерьез.
   — Напрасно смеешься. Заморозить хотят. А на прошлой неделе жарили, дышать было нечем. В этом весь смысл: то жара, то холод. Изводят! Забастовки шахтеров евреи организовали. Это уже доказано.
   — Кто доказал?
   — Я! — Буров судорожно порылся в холщовой торбе и торжественно выложил лист бумаги с нарисованными кружочками, квадратами и треугольниками, соединенными стрелками. — Схема заговора! — глаза его сияли, излучая ослепительный неукротимый свет, и было понятно, что он ни перед чем не остановится, распутает любой заговор, всех выведет на чистую воду и предъявит счет.
   Учился Буров неважно, свободное время съедала патриотическая деятельность. По его наблюдениям выходило, что все занятия, семинары, лабораторные работы, зачеты и экзамены в институте совпадают с митингами и собраниями патриотических организаций. Разумеется, учебное расписание было составлено с таким умыслом, чтобы затруднить патриотам участие, а его, Бурова, отвлечь, оторвать от движения.
   — Расписание составляют евреи, — убежденно доказывал Буров.
   Он принципиально не ходил на занятия, если сомневался в чистокровном происхождении преподавателя.
   — Ты пойми, это как девственность: один раз сдался, и все, тебя нет. Но меня им не окрутить! — истово твердил он и стоял насмерть, храня свою непорочность.
   К Бурову часто приходили друзья, соратники по движению. Что-то общее было в лицах, в глазах — какая-то неудовлетворенность, обида, недовольство, но вместе с тем заносчивость и высокомерие. Похоже, многих из них преследовали неудачи, жизнь не заладилась, не сложилась — то ли способностей не хватило, то ли усердия и характера, и они изуверились, но признаться себе в этом не доставало сил. Они были убеждены, что вина за неудачи лежит на ком-то другом — всегда легче, если виноват не ты сам, а кто-то, чужак. Да и кому охота признать себя посредственностью, неудачником, проще отыскать причину на стороне.
   Порознь каждый из них чувствовал себя неуверенно, испытывал горечь. Стоило узнать, что причина в чужаках, как мгновенно наступало облегчение.
   Порознь они страдали от одиночества, мыкались, терялись: зыбкость существования напоминала о себе что ни день. Лишь сбившись вместе, чувствовали они себя увереннее, росли в собственных глазах, подогревали друг друга и даже приобретали некую значимость, какой не знали в одиночку.
   Да, порознь они находились наедине со своими горестями, невезением, проблемами, неудачами и не знали выхода, но вместе они были умны, красивы, талантливы, сильны, судьба благоволила к ним и сулила удачу.
   Борьба с чужаками наполняла смыслом их существование, заполняла пустоту, жизнь становилась полнокровной и увлекательной — не то, что прежнее прозябание и маета. Не говоря уже о чувстве приобщенности к большому важному делу: ореол избранности окружал каждого из них.
   Что Буров, что его друзья зазывали Ключникова к себе. До сих пор он отнекивался, отшучивался, ссылался на занятия, но по правде сказать, его не тянуло к ним. Он не знал, что изрядная доля людей предпочитает толпу, ее законы, нравы, повадки, только в толпе чувствуют они себя под защитой, только толпа придает им уверенности, принадлежность к толпе делает их ровней всем прочим — тем, кто живет сам по себе. Кроме всего прочего, что-то болезненно-сладкое заключалось для них в подчинении кому-то, в принадлежности к строю, к колонне.
   Он не думал об этом и не знал, что некоторые люди испытывают странное влечение подчиниться кому-то и даже при жестоком обращении получают необъяснимое удовлетворение — чем жестче, тем полнее и слаще. Их влечет строгость, палочная дисциплина, даже мучаясь и страдая, они готовы к подчинению, мало того — испытывают удовольствие. Многих манит толпа. Желание слиться с ней, раствориться и действовать заодно, забыв и потеряв себя, поглощает их без остатка.
   Ключников не умел думать об этом, однако неосознанная догадка удерживала его, как будто пойди он к ним, и сразу терял себя, становился толпой.
   Все же они затащили его к себе, он отправился к ним из чистого любопытства.
   6
   Ночью глинобитный сортир освещала тусклая лампочка. Поднявшийся по нужде солдат должен был пересечь плац и по ночному холоду, от которого стыла грудь и зябко сводило плечи, дотащиться до сортира; обычно брели в трусах и сапогах на босу ногу, но до сортира мало кто добредал: ночной путник сворачивал за угол казармы и в темноте пристраивался у стены, хотя фельдшер за такое дело мог морду набить.
   Денно и нощно фельдшер Епифанов пекся о чистоте и, напуганный вспышками дизентерии в соседних гарнизонах, в хвост и гриву гонял личный состав, а санинструкторам приказал не жалеть хлорку.
   Ключников редко вставал ночью, но если вставал, честно тащился через плац в сортир. Сказывался порядок, заведенный с детства дома: в Звенигороде дощатый семейный скворечник располагался за домом в конце двора.
   В одну из ночей он поднялся под утро, зевая, натянул сапоги, набросил на плечи телогрейку, и, как был в трусах, замороченно побрел на двор, по пути привычно захватив из пирамиды автомат.
   Ключников сонно тащился через плац к темнеющему под деревьями сортиру, дорогу освещал слабый фонарь, горевший на крыльце у входа в казарму, за пределами тускло освещенного плаца темнота сгущалась и становилась твердой, как стена, скрывая склоны гор и окрестную панораму.
   Впоследствии он неотрывно думал о том, что произошло, пытливо вопрошал себя о предчувствии, но как ни старался, ответа не находил: ни знака, ни знамения ему не было, даже малым намеком не уведомило его заранее Провидение.
   В сортире в ту ночь было темно — то ли лампочка перегорела, то ли свет забыли включить, во всяком случае, темно было — глаз выколи. На пороге Сергей чиркнул спичкой, в кармане телогрейки у него всегда лежал коробок, пламя осветило пустое, похожее на станционный пакгауз помещение, длинную глиняную стену, под которой в ряд чернели круглые дыры. Спички хватило, чтобы сесть и спустить трусы, потом огонек погас, вокруг сомкнулась темнота.
   Сидя на корточках, Ключников задремал от скуки, но очнулся внезапно, словно кто-то позвал. Было тихо, по соседству в кустах оглушительно трещали цикады, глаза уже привыкли к темноте и различали дверной проем, за которым поодаль едва заметно светился плац.
   Сергею померещилось какое-то движение за стеной, сон слетел в один миг, и тотчас возникло чувство опасности: он внятно ощутил чужое присутствие.
   Снаружи донеслись едва слышные неразборчивые звуки: шорохи, скоротечная возня, легкие скользящие шаги… Стараясь не шуметь, Ключников натянул трусы, подкрался к двери и выглянул: на крыльце казармы спиной к двери стоял афганец с «калашниковым» в руках. Он настороженно прислушивался и напряженно поглядывал из стороны в сторону, обозревая окрестность.
Вероятно, посты уже были сняты, моджахед на крыльце оставлен дозорным, охраняющим доступ к двери. Сергей вдел руки в рукава телогрейки, лег на холодный цементный пол, от которого пахло хлоркой. Высунув голову, он посмотрел по сторонам, но ничего не заметил: как всегда горели фонари на другом конце плаца, где обычно проходили смотры, общее построение и проводы дембелей.
   Дверь в казарму неожиданно отворилась, на крыльцо высыпала толпа моджахедов, они вовсе не таились, некоторые широко скалили зубы, громко и весело переговаривались, и Ключникову показалось, что кое-кто из них деловито, как мясники после работы, вытирает ножи.
   Освещенные фонарем, они тесно сбились, толпясь на крыльце, на ступеньках и внизу, на земле, сообща радовались неизвестно чему; в сортир отчетливо долетали их голоса и смех.
   Он уже догадался, что произошло, хотя боялся признаться себе в этом. Он не думал о сослуживцах, сейчас его заботой были афганцы.
   Ключников лег поудобнее, расставил локти, взял моджахедов в прицел и ударил по ним длинной очередью — бил, пока не уложил всех, дверь казармы была вся изрешечена и разбита, под огнем от нее летели щепки и пыль, и теперь крыльцо, ступеньки и тела моджахедов были усыпаны деревянной трухой.
   Оборвав огонь, Ключников вскочил, выбежал из двери, обогнул сортир и скатился в сухой арык, который тянулся вдоль забора, упал на устланное листьями дно. Здесь было темно, ветки деревьев образовывали навес, при желании по арыку можно было перебраться на другое место и занять позицию.
   Приподнявшись, Ключников увидел, что фонарь на крыльце погас. Несколько уцелевших моджахедов залегли и повели ответный огонь по сортиру, осыпая очередями дверной проем, в котором минуту назад был Ключников.
   Из арыка он хорошо все видел. Он, как зритель, наблюдал бой со стороны: моджахеды лежали под стенами казармы рядом с крыльцом; в темноте были отчетливо видны яркие вспышки, автоматы били по сортиру, от которого во все стороны летели куски окаменелой глины.
   Ключников прицелился и пустил несколько коротких очередей по вспышкам, потом по дну арыка переполз на другое место, и пока полз, сухие листья оглушительно шуршали под ним, как жесть.
   Ни звука не было теперь, ни движения — в казарме, рядом и вокруг. И Ключников лежал без движения, прислушивался, вглядываясь в темноту, но непроглядная ночь безраздельно царила вокруг, и умолкшие при стрельбе цикады вскоре возобновили громкий хоровой стрекот.
   Выждав, Сергей выбрался из арыка и пополз по земле за кустами, окаймляющими арык. Он обогнул плац и подкрался к казарме с другой стороны. Начинало светать, ночь размылась, темнота уже не была столь густой и слабела, слабела, вскоре в ней проступили плоские крыши кишлака и склоны окрестных холмов. Все было тихо вокруг, безмятежно, в мире и покое лежала земля, не верилось, что идет война, умиротворение легло на долину, и Божья благодать снизошла с небес, чтобы успокоить ожесточенных людей.
   Ключников осторожно приблизился к крыльцу. На ступеньках и рядом лежали моджахеды, которых настиг его автомат. Двое из них были еще живы, но не двигались, лишь изредка бессильно открывали глаза, видно, он тяжело ранил их, и теперь они медленно умирали, равнодушные ко всему, что творилось вокруг. Лица их были спокойны — ни печали, ни гнева, они знали, что умирают, и уже отрешились от земных забот, уходя на вечное поселение; терпеливо и покорно ждали они конца.
   Теперь следовало зайти в казарму. С начала боя из нее никто не вышел, никто не мелькнул в окне, словно она была пуста. Ключников открыл дверь и постоял, прислушиваясь, держа палец на спусковом крючке.
   Как он догадывался, моджахеды вырезали всю роту. В казарме никто даже не проснулся, все лежали на своих койках, и дневальный сидел на месте, где настигла его смерть. Одних убили старым, испытанным на востоке способом шомполом в ухо: короткое движение и мгновенная бесшумная смерть, ни стона, ни крика, человек погибал в один миг без всякой паузы между жизнью и небытием, другие лежали с перерезанным горлом.
   Непривычно тихо было в казарме, где всегда стоял шум, гремел смех, гомон, ругань, и даже ночью тишину нарушали стоны, храп и сонное бормотание. А сейчас было неестественно тихо, в тишине странно и необъяснимо на всю казарму стучала громкая дождевая капель. Недоумевая, Ключников осмотрелся и понял: по всей казарме с частым отчетливым стуком на пол падали с кроватей тяжелые капли крови.
   Ключников добрел до входной двери и прислонился к косяку — не мог стоять, его рвало. Он сполз на колени, но легче не стало, рвота выворачивала его наизнанку, он с трудом выбрался за порог, шатаясь, спустился с крыльца, где лежали моджахеды, и медленно, вспотык, на подгибающихся от слабости ногах, побрел прочь, не замечая, что на дворе уже день.
   Ясный, погожий день разливался вокруг насколько хватало глаз, разгорался, затопляя светом долину, кривые улочки кишлака, склоны, соседние холмы и дальн